— Я пойду отдохну,— сказал Крымов.
Крымов запомнил полутьму летнего рассвета, шорох, запах сена и то ли звёзды на побледневшем, утреннем небе, то ли глаза молодой на побледневшем лице.
Он говорил ей о своём горе, о том, как обидела его женщина, говорил ей, чего самому себе не говорил…
А она шептала быстро, страстно; она звала его к себе. В стороне от станицы Цимлянской у неё дом и сад — там вино, и сливки, и свежая рыба, и мёд, и она божилась только его любить,— всю жизнь проживёт с ним, а захочет бросить, пусть бросит её.
Она ведь сама не понимает, что случилось с ней, гуляла с мужчинами, гуляла и забывала… Приворожил он её, что ли,— руки и ноги стынут, дышать трудно, никогда она не думала, что такое может быть.
Её тёплое дыхание шло прямо в его сердце, и он сказал ей:
— Я солдат. Не надо мне сегодня счастья.
Крымов вышел в сад. Нагибая голову, прошёл под низкими ветвями яблонь.
Со двора раздался голос Семёнова:
— Товарищ комиссар, наши машины едут, дивизион!
И в той радости, какой был полон его голос, он высказал, как тревожна была для него эта ночь, когда он всматривался, прислушивался к ноющему гудению «хейнкелей» и к гулу советских ночных бомбардировщиков, глядел на немое зарево пожара…
К вечеру они проезжали через переправу. Крымов сказал, облизывая губы, пересохшие от жары и пыли:
— В понтонах новые бойцы стоят, те два сапёра, может, убиты уже…
Семёнов не ответил, вертел баранку, а когда благополучно проскочили по мосту и отъехали от переправы, усмехнувшись, сказал:
— Ох, и казачка эта видная была, товарищ комиссар, я думал, вы на день останетесь…
Ночью, приведя дивизион в Сталинград, Крымов пошёл на квартиру к командиру бригады…
— Ну как, ждали меня, наловили волжских стерлядей, ухой угостите? — спросил Крымов.
Но командир бригады, любивший шутки и поддерживавший в разговорах с комиссаром насмешливый тон, на этот раз даже не улыбнулся.
— Читайте, товарищ комиссар,— сказал он и вынул из планшета вдвое сложенный лист папиросной бумаги.
То был приказ Сталина.
Крымов читал слова, обращённые к отступающей армии. Они звали к суровой борьбе, они говорили о смертельной опасности, они гласили, что дальнейшее отступление — это гибель и, значит, нет высшего преступления в мире, чем отступление: судьба страны и народа, судьба мира решаются в эти дни.
В этих словах были не только скорбь и гнев, в них была вера в победу…
— Вот, сказано слово,— проговорил Крымов и обеими руками взял со стола приказ, передал командиру бригады. Ему показалось, что тревожно и гулко ударил набатный колокол.
Лейтенант Ковалёв, командир стрелковой роты, получил письмо от своего дорожного спутника Анатолия Шапошникова.
Анатолий писал, что служит в артиллерийском дивизионе. Письмо было весёлое, бодрое. Анатолий сообщал, что на учебных стрельбах его батарея заняла первое место. Дальше Анатолий писал, что ест много дынь и арбузов и раза два ездил на рыбалку с командиром дивизиона, ловил рыбу. Ковалёв понял, что дивизион, в котором служит приятель, стоит в резерве и расположен где-то неподалёку от тех мест, где стоит его часть. Он тоже ездил на Волгу рыбачить и вволю ел арбузы и дыни на совхозных бахчах.
Ковалёв несколько раз начинал письмо Шапошникову, но всё не получалось, как надо. Его сердила последняя строчка в письме Анатолия: «Часть моя гвардейская, и, значит, привет тебе от гвардии лейтенанта Анатолия Шапошникова».
Ковалёв представлял себе, как Анатолий пишет в Сталинград бабушке, красавице-тётке, двоюродному брату, двоюродной сестре и на каждом письме подписывается: «Остаюсь с горячим приветом гвардии лейтенант Шапошников». И в письме к Ковалёву не удавалось выразить своего снисходительного и насмешливого, но добродушного и покровительственного отношения к Тольке, который, не понюхав пороху, вдруг взял да и стал гвардейцем. Это обстоятельство почему-то волновало Ковалёва.
Рота Ковалёва входила в состав батальона, которым командовал гвардии старший лейтенант Филяшкин. Батальон этот входил в состав полка, которым командовал боевой гвардии подполковник. Полк входил в состав дивизии, которой командовал знаменитый гвардии генерал-майор. Дивизия была гвардейской, все служившие в ней люди были гвардейцами. Ковалёву казалось неправильным: человек, не видевший войны, с пересыльного пункта зачислялся в один из полков дивизии и тотчас становился гвардейцем. Ведь ветераны-фундаторы участвовали в боях за Киев летом 1941 года, когда немцы прорвались к окраине Киева — Демиевке и Голосеевскому лесу; дивизия дралась всю зиму 1941/42 года на Юго-Западном фронте, южнее Курска, вела бои в снегах, в лютые морозы. Дивизия отступала в боях к Дону, дралась, теряла свою кровь, выходила на отдых и снова дралась, завоёвывала свое гвардейское звание. А тут в тылу, за здорово живёшь, люди становятся гвардейцами.
Это ревнивое чувство часто испытывали друг к другу люди на войне. Такое чувство вызывается сознанием большой опытности, сознанием больших страданий, связью людей, бывших свидетелями и участниками первых часов и дней войны, ощущением того, что уж никто никогда не переживёт вновь. Но на войне, как нигде, с особой силой и ясностью действует простой жизненный закон: для дела важны не прошлые заслуги, для дела неважно, многими или немногими прошлыми подвигами может гордиться человек; лишь одно важно — кто сегодня с большим умением, силой, смелостью и умом справляется с тяжёлой работой войны.