Вот, мыслимо ли, Николай, себе представить старую, дореволюционную русскую армию, миллионы малограмотных и неграмотных солдат, управляющих сложнейшими машинами, приборами, орудиями современной войны. Учителя и учительницы в сельских и городских семилетках и десятилетках подготовили наших танкистов, бомбардиров и наводчиков, башенных стрелков, механиков-водителей, наших радистов, пилотов, штурманов… Нет, Николай, то, что в нашей кузнице большевистской отковано, того металла, что большевики ковали, никто не разобьёт. Нет такой силы!
Крымов долго молчал, глядя на Пряхина, потом сказал:
— Знаешь, я сейчас подумал — до чего ты изменился! Помню тебя молодым парнем в шинельке, а теперь государственный человек. Вот ты сейчас рассказывал: строил, строил. И всё шёл в гору. А мне как рассказать? Был я работник международного рабочего движения, и всюду друзья мои и братья, рабочие-коммунисты. А сегодня фашистские банды немцев, румын, итальянцев подходят к Волге, к той Волге, где был я комиссаром двадцать два года назад. Вот ты говоришь — понастроил заводов, сады сажал, вот у тебя семья, дети. А почему меня жена бросила? Нет, брат, я что-то не то говорю. Почему? Не знаешь? А ты изменился! Удивительно!
Пряхин сказал:
— Люди растут, меняются, чему же удивляться? А, знаешь, тебя я сразу узнал, вот вижу тебя таким же, каким знал. Вот такой ты был двадцать пять лет назад, когда на фронт ездил царскую армию взрывать.
— Ну что ж! Такой был, таким и остался. Времена меняются, а я нет. Ты скажи, это хорошо или плохо? Как это мне, приплюсовать нужно или, наоборот, вычесть?
— Всё ты на философию сводишь? И в этом ты не изменился.
— Ты не шути. Времена меняются, а люди? Человек ведь не патефон. Верно?
— Большевик должен делать то, что нужно партии, а значит — народу. Раз он по-партийному понял время, следовательно, линия его правильная.
— Это бесспорно. Теперь люди до конца проверяются. Я из окружения шёл — двести человек с собой вывел. А почему, как я их вёл? Верили! В душе чувствовал — революционная страсть, и вера, и пыл революционный, а голова седая. Шли за мной! Ничего не знали в немецком тылу, а немцы в деревнях говорили: «Ленинград пал, Москва сдана, армии нет, фронта нет — всё кончено». А я двести человек вёл на восток, опухших, оборванных, дизентерийных, но шли с гранатами, пулемётами, ни одного безоружного не было. За человеком, у которого патефон внутри заведён, в решающий час не пойдут. Да он и не повёл бы. Ты не всякого пошлёшь к немцу в тыл? Верно ведь?
— Это правильно.
Крымов встал и прошёлся по комнате.
— Вот то-то, что правильно, дорогой ты мой.
— Сядь, Николай. Послушай! Надо жизнь любить, всю — и землю, и леса, и Волгу, и людей наших, и сады наши. Жизнь просто любить надо. Ты ведь разрушитель старого, а вот строитель ли ты? Но, как говорится, давай перейдём с общего на частное. Собственная жизнь твоя разве построена? Сижу на работе — и вдруг вспомню: вот приеду домой, подойду к детям, наклонюсь, поцелую — хорошо ведь! А женщине, жене много нужно, и дети ей нужны! Нет! Меня бешенство охватывает! Вот к этому городу, где вся сила вложена, где каждый камень, каждое стёклышко нашей жизнью дышит, разбойники подошли? Лапать всё станут руками? Не будет этого!
Дверь приоткрылась, в комнату вошёл Барулин. Он молча ждал, внимательно слушая, пока Пряхин закончит свою страстную речь, потом кашлянул и сказал:
— Иван Павлович, пора вам на Тракторный ехать!
— Ладно, еду,— сказал Пряхин и, посмотрев на часы, поднялся.— Товарищ Крымов, ты посиди, не спеши, словом, послушай меня, отдохни. А захочешь уйти, можешь. Тут подежурят, пока я съезжу.
— Я тоже поеду. Как там машина моя, не пришла?
— Пришла, я только что внизу был,— сказал Барулин.
Пряхин, улыбаясь, подошёл к Крымову и сказал:
— Знаешь, я тебе искренне советую остаться, посиди!
— Что так, почему советуешь?
— Видишь ли, твою натуру я знаю — к Шапошниковым ты ни за что не пойдёшь, гордый! А ведь поговорить вам следует. Право же, следует.— Он наклонился к уху Крымова и сказал: — Ты ведь любишь её, чего уж там.
— Постой, постой,— сказал Крымов.— Зачем мне тут сидеть?
— Она придёт сюда, поговорите, чего тебе. Я передал Шапошниковым, что ты здесь у меня будешь. Вот спорить готов, придёт.
— Что ты, зачем? Я не хочу её видеть.
— Врёшь.
— Вру — хочу её видеть. Но это не нужно. Что она мне скажет, зачем придёт — утешать меня? Не хочу, чтоб меня утешали.
Пряхин покачал головой.
— Я советую поговорить, встретиться. Должен воевать за своё счастье, если любишь.
— Нет, не хочу. Да и не время. Если жив останусь, может быть, и встретимся.
— Смотри, а я думал, помогу тебе личную жизнь наладить.
Крымов подошёл к Пряхину, положил ему руки на плечи и сказал:
— Спасибо, дорогой мой, от всей души спасибо, что ты не безразличен ко мне,— он улыбнулся и добавил негромко: — Но знаешь, моё личное счастье уж, видно, не наладить, даже с помощью обкома.
— Что ж, тогда поехали,— проговорил Пряхин.
Он позвал Барулина и сказал ему:
— Если тут придёт один молодой, красивый товарищ женского пола, будет спрашивать товарища Крымова, передайте, что просил извинить, по срочному делу вызван в свою часть.
— Нет, товарищ Барулин, не надо извиняться, скажите: уехал и ничего не просил передать.
— О, брат, тебя, видно, крепко припекло,— сказал Пряхин, идя к двери.
— Ой, крепко,— сказал Крымов и пошёл за ним следом.
Перед вечером, 20 августа, к Александре Владимировне пришёл после работы старик Андреев. Александра Владимировна хотела угостить его витаминовым чаем из шиповника, но он очень спешил, отказался даже сесть.