У него была замечательная память, он помнил все вопросы, которые ему задавали три года назад профессора при выпускных экзаменах. Незадолго до войны он женился. О своей жене он сказал:
— Она в Челябинске сейчас, кончает педвуз, идёт первой отличницей по всем предметам.— Потом он рассмеялся и добавил: — Мы уж патефон купили, собрались учиться бальным и западным танцам, а тут — война.
Рассказывал он хорошо, но каждый раз, когда он говорил о книгах, Серёже становилось неинтересно. О Короленко Ченцов сказал: «Это замечательный писатель-патриот; он боролся за нашу правду в царской России». Серёже стало неловко: читая «Слепого музыканта», он ни о чём таком не подумал, а просто пустил слезу.
Серёжу удивляло, что начитанный Ченцов, знавший хорошо русскую классическую литературу и многих иностранных писателей, не читал детских книг Гайдара, не слышал о Маугли, Томе Сойере и Геке Финне.
— А где ж я успел бы их читать, в программе их не было, а ты попробуй поработай на заводе и институт одновременно закончи, пятилетнюю программу за три года… И так спал четыре часа в сутки,— сказал Ченцов.
В казарме и на учениях он был молчалив, исполнителен и никогда не жаловался на усталость.
Он сразу же выделился на занятиях и на вопросы командиров отвечал чётко, быстро, ясно. Рабочие-ополченцы относились к нему хорошо, все с ним были по-простому, но однажды он доложил политруку, что писарь неправильно выдаёт увольнительные. После этого на него дулись, а портовой грузчик Галигузов, командир расчёта, сказал ему насмешливым голосом:
— Живёт в тебе, товарищ Ченцов, административная жилка.
— Я в ополчение пошёл родину защищать, а не ерунду прикрывать,— ответил Ченцов.
— А мы что ж, не кровь проливать идём? — сказал Галигузов.
Незадолго до выхода в степь отношения между Сергеем и Ченцовым испортились. Резкость Сергея, мальчишеская, ошеломляющая прямота его суждений, странные и трудные вопросы, которые он задавал, раздражали и настораживали Ченцова.
Однажды Серёжа затеял разговор о командире роты, стал ругать его.
Ополченцы, слышавшие этот разговор, посмеивались, вечером один молодой рабочий сказал Сергею:
— Ты напрасно такие разговоры о комроте заводишь, за такие разговоры в штрафную роту могут отправить.
Ченцов сердито сказал:
— Надо действительно доложить политруку Шумило.
— Это было бы не по-товарищески,— сказал Сергей Ченцову.
Тот ответил:
— Ошибаешься, именно это по-товарищески, тебя следует продёрнуть вовремя; ты парень довольно интеллигентный, а сознательности в тебе мало.
— А по-моему, это…— сердито и смущённо проговорил Сергей.
Ченцов пожал плечами и вдруг, выйдя из себя,— Серёжа его никогда не видел таким злым и раздражённым,— крикнул:
— Воображаешь ты из себя много, а по сути дела — сопляк!
А в те дни, когда ополчение, выйдя из Сталинграда, стало в степи, оказалось, что плотник Поляков — особо влиятельный человек среди ополченцев. Родные, вероятно, удивились бы, узнав, что Серёжа, по мнению Полякова, оказался совершенно невоспитанным парнем. Он с утра до вечера делал Сергею замечания…
— Что ж ты есть так садишься, пилотку хоть сними… Не за водой пошёл, а по воду, за водой пойдёшь — не вернёшься… Как ты хлеб кладёшь, разве хлеб так кладут?.. Человек в блиндаж вошёл, а ты на него мусор метёшь… Куда ты мослы кидаешь, собак тут нет… Человек ест, а ты ему гимнастёрку прямо в лицо трусишь… Что за «ну» такое, запрёг меня, что ли… Спрашивать надо не «кто последний», а «кто крайний» — тут последних нет…
Ему не приходило в голову, что Шапошников не знал правил поведения, известных всем мальчишкам-голубятникам в заводском посёлке. Его простая, подчас грубоватая, но добрая философия жизни сводилась к тому, что рабочий человек достоин быть свободным, сытым и счастливым. Он хорошо говорил о пшеничном горячем хлебе, о щах со сметаной, о том, как хорошо летом выпить холодного пивца, а зимой с мороза прийти в чистую, вытопленную комнату и, садясь обедать, пропустить стаканчик белого: «Здравствуй, рюмочка, прощай, винцо».
Он любил свою работу — и так же вкусно, как об обеде с выпивкой, весело блестя маленькими глазами, лежащими среди коричневых морщин и морщинок, говорил об инструменте, о дубовом и кленовом товаре, о ясеневых и буковых досках. Он считал, что работает ради людского удобства и удовольствия, для того, чтобы людям было приятней и легче жить. Он любил жизнь, и, видимо, жизнь его любила, была щедра к нему, не таила от него свою прелесть. Он часто ходил в кино и театр, развёл перед домом сад, любил смотреть футбол, и его знали многие ополченцы как постоянного посетителя стадиона. У него имелась своя лодочка, и во время отпуска он на две недели уезжал ловить рыбу в заволжские камыши, наслаждался молчаливым азартом рыбной ловли и великим богатством волжской воды, золотистой, мягкой, как подсолнечное масло, в лунные ночи, прохладной и грустной в туманном молчании рассвета, сверкающе шумной в яркие ветреные дни… Он удил, спал, покуривал, варил уху, жарил рыбку на сковородке, пёк её в листьях лопуха, прикладывался к бутылочке, пел. Возвращался он хмельной, пропахший рекой, дымом, и долго спустя вдруг находил в волосах то сухую рыбью чешуйку, то высыпал из кармана щепотку белого речного песку… Он курил особый душистый корешок и специально ездил за ним в станицу за пятьдесят километров, к знакомому старику. В молодые годы он многое повидал, служил в Красной Армии, участвовал в обороне Царицына, служил в пехоте, потом в артиллерии. Он показывал ополченцам заросшую травой, полузасыпанную песком канаву и божился, что это тот самый окоп, в котором он сидел двадцать два года назад и стрелял из пулемёта по красновской коннице.