— Что это у вас руки так дрожат? В парашютный десант?
Градусов оглядел лица ополченцев хмельными, весёлыми глазами и ответил:
— Нашлись люди, не забыли. Получил вызов на строительство военного завода под Челябинском. Семью перевезу, всё одним махом устраивается.
— А-а-а,— сказал Ченцов,— а я-то не понимал, отчего руки дрожат, думал, от страха, оказывается, от радости.
Градусов кротко улыбнулся, не сердясь на насмешку, ища во всех сочувствия своей удаче.
— Подумать,— говорил он, разворачивая сложенную вчетверо папиросную бумажку,— жизнь человека от бумажки зависит! Всё! Вчера я мечтал писарем быть, а вот, пожалуйста, завтра на попутной доберусь до Камышина, оттуда на Саратов поездом, в Чкалов… В Чкалове семья, беру жену, сынишку — и в Челябинск… Прощай, товарищ Крякин, тебе меня не достать.— Он снова рассмеялся, оглядел лица ополченцев, помахал бумагой, вложил её в карман гимнастёрки и застегнул карман на пуговицу, а потом для верности пришпилил большой английской булавкой, провёл рукой по груди и сказал: — Так, порядок, оформился, культурка.
— Да, семью повидать — это большое дело,— сказал Поляков.— Пустили бы, и я бы к старухе сбегал на часок…
Охваченный щедростью и жалостью к остающимся, Градусов раскрыл мешок и сказал:
— Разбирай, ребята, моё военное имущество, я в гражданку иду,— и стал вынимать вещи.— На, бери портянки,— протянул он Ченцову свёрнутые портянки,— новенькие, салфеточки прямо.
— Не надо мне ваших салфеточек, обойдусь.
А Градусов, всё больше хмелея от собственной доброты, вынул завёрнутую в белую тряпочку бритву, сказал:
— Бери, Шапошников, будет обо мне память. Хоть и точил ты меня.
Серёжа молчал.
— Бери, бери, не стесняйся,— проговорил Градусов и, чтобы подбодрить Серёжу, добавил: — Не бойся, у меня дома английская осталась, а сюда я старенькую взял, всё равно, думал, ребята смылят, не углядишь…
Серёжа мгновение колебался, не решаясь сказать обидную резкость человеку, делавшему ему подарок. Он даже хотел сказать, что бритва ему не нужна оттого, что он ещё не бреется,— признание не лёгкое в семнадцать лет; но сказал он совсем по-иному:
— Не надо, вы теперь… я считаю, вы вроде дезертира…
— Да брось ты,— сердито перебил Поляков,— мало что… Каждый по-своему живёт, чего учишь. Давай, давай бритву, она нам на отделение будет, колхозная.
И Поляков, забрав из рук Градусова чёрный бритвенный футляр, сунул его в карман.
— Что вы, ребята, надулись? — весело спросил он.— Подумаешь, делов-то, один ополченец в тыл уходит. Я вот ходил на дорогу, смотрел — дивизия на позиции выходит. Вот где сила! Идут, идут, идут… Конца не видно и начала не видать! Обмундировка, как на параде, сапожки у многих хромовые; ребята молодые, румяные, грудь колесом, богатыри! А вы надулись, что Градусов уходит.
— Вот это верно, папаша,— сказал Градусов.
— Куда тебе на ночь идти? — спросил Поляков, когда Градусов стал надевать на плечи мешок.— Ещё заблудишься в степи, часовые подстрелят. Заночуй уж с нами, и кухня скоро подъедет, зачем порцию терять, сегодня суп мясной, наваристый, утром пойдёшь.
Градусов мгновение смотрел ему в лицо сощуренными глазами, помотал головой. Он не сказал при этом ни слова, но все ясно поняли его плутовскую, осторожную мысль: «Нет уж, ребята, извините, останешься с вами, а немцы возьмут да и подойдут, что тогда делать… ещё убьют, пропадёшь тут с вами и с вашим супом».
Градусов ушёл, и казалось, хоть некоторые ему и завидовали, все до единого, и те, что завидовали, испытывали чувство превосходства над ним.
— Зачем ты, товарищ Поляков, подарок у него взял? — спросил Ченцов.
— А как же,— сказал Поляков,— пригодится, зачем ему, дураку, хорошую бритву.
— По-моему, напрасно,— сказал Сергей,— и руку ему напрасно подали, я не подал ему руки.
— Правильно сделал Шапошников,— сказал Ченцов, и Сергей дружелюбно поглядел ему в глаза, впервые со дня их ссоры.
Ченцов, почувствовав этот взгляд, спросил:
— Что ж тебе в письме написали? Ты, можно сказать, первый из всего ополчения письмо получил.
Сергей снова поглядел на Ченцова и ответил:
— Да, получил.
— А что у тебя с глазами?
— Болят, от пыли, наверно,— ответил Серёжа.
Тёмная степь, два зарева в небе, дымные пожары за Доном и пламя заводов над Волгой. Тихие звёзды и блудливые пришелицы — зелёные, красные, затмевающие небесный вечный свет немецкие ракеты. Смутно, неясно гудят в небесной мути самолёты, чьи — не поймёшь… Степь молчит, и к северу, где нет зарева, земля и небо слились в угрюмой беспокойной тьме. Душно, ночь не принесла прохлады и полна тревоги — ночь степной войны: пугают шорохи, но пугает и тишина, в ней нет покоя, страшен мрак на севере и ужасает неверный, далёкий свет всё надвигающегося зарева…
Семнадцатилетний мальчик с худыми плечами стоит с винтовкой в боевом охранении в степи, ждёт, думает, думает, думает… Но не детский страх затерявшейся в мире пичужки испытывает он; впервые он ощутил себя сильным, и тёплое дыхание огромной суровой земли, которую он пришёл защищать, наполняло его любовью и жалостью; он казался самому себе решительным и суровым, нахмуренным, сильным среди малых и слабых, земля, которую он защищал, лежала во тьме израненная и притихшая.
Вдруг он вскинул винтовку, хрипло крикнул:
— Стой, стрелять буду! — и стал всматриваться в замершую, а затем зашуршавшую среди ковыля тень, присел на корточки и негромко позвал: — Трусик, трусик, зайка, иди сюда…