— Послушайте,— басом проговорила Софья Осиповна,— ведь это потоп, тут нет нашего и вашего. Бомбоубежище не по карточкам, а для всех…
Александра Владимировна, прищурившись, глядела на Мещерякова; вот этот самый человек, который месяц тому назад обвинял её в слюнтяйстве и малодушии, заявил, что во время войны не должно быть ни одной мысли о вредностях на работе, о здоровье.
Мещеряков спросил:
— Чьи это вещи? Чей узел? Убрать!
Александра Владимировна быстро поднялась и тихим голосом, который бывает слышен среди самого громкого шума, столько в него вложено злой душевной силы, произнесла:
— Прекратите немедленно, иначе я сейчас позову красноармейцев и вас самого вышвырнут отсюда вон.
Женщина с блестевшими в полутьме глазами, державшая в руках мальчика, закричала:
— Правильно, верно, нет такого закона у советской власти!
И вдруг весь подвал словно посветлел, осветился, загудел человеческими голосами, и они на время заглушили грохот немецкой бомбёжки.
— Собственный, что ли, его дом, дом советский… все здесь равны, все советские люди…
Александра Владимировна дёрнула за рукав женщину, державшую мальчика.
— Да успокойтесь вы, садитесь, вот местечко для вас…
Мещеряков, отодвигаясь в сторону, стал оправдываться:
— Товарищи… да вы меня не поняли… никого я не собирался выгонять, я только, чтобы для общего блага проход расчистили…
И, желая стать незаметным, он присел на чей-то чемодан. Стоявший подле водопроводчик, служивший в домоуправлении, злобно сказал ему:
— Куда садишься, продавишь, чемодан-то фанерный.
Мещеряков оглянулся на человека, ещё два дня назад чинившего у него в квартире кран в ванной и благодарившего за чаевые деньги.
— Послушайте, Максимов, надо повежливей.
— Встань, говорю!
Мещеряков поспешно встал.
— Бог мой,— сказала Александра Владимировна сидевшей рядом с ней женщине,— зачем вы так судорожно прижимаете ребёнка, ведь ему дышать трудно, посадите его.
Женщина наклонила к ребёнку голову и стала целовать его; глаза на её ещё злом и возбуждённом лице стали полны печали и нежности.
Едва грохот бомбёжки возрастал, приближался, все замолкали, старухи крестились…
Но когда хоть на минуту стихало грохотанье, возникали разговоры и иногда слышался смех, тот ни с чем несравнимый смех русского человека, могущего с чудесной простотой вдруг посмеяться в горький и страшный час своей судьбы.
— Гляди-ка на Макееву старуху,— говорила соседке широколицая женщина, сидевшая на тюке.— До войны всем во дворе уши прожужжала: «Зачем мне в восемьдесят лет на свете жить, хоть бы смерть скорее». А только бомбить начал, я смотрю, она впереди всех в подвал чешет, и я от неё отстала!
— Ой,— сказала соседка,— как ударили бомбы, я сомлела, бежать хочу, а ноги затряслись, а потом как кинусь и над головой фанерку держу, я как раз зелёный лук на ней крошила, от самолётов фанеркой прикрылась.
— Да, пропало моё барахло,— сказала широколицая,— только я кушетку перебила, покрыла кретоном, всё в минуту, как только сама успела выскочить.
— Да чего уж про барахло говорить, живые люди в огне горят. Что проклятый делает, паразит, каторжанин.
И хотя, казалось, никто не выходил из подвала и долгое время никто новый в убежище не входил, каким-то удивительным образом становилось известным всё, что делалось в небе и на земле: где горит дом, с какой стороны налетают новые бомбардировщики, куда упал подбитый зенитчиками немецкий самолёт.
Военный, стоявший на верхних ступенях лестницы, у входа в подвал, крикнул:
— С Тракторного слышно пулемётную стрельбу!
Второй военный спросил:
— Может, зенитные по самолётам бьют?
— Нет, наземный бой,— ответил первый и вновь прислушался.— Да вот, пожалуйста, ясно слышно, и миномёты, разрывы, артминогонь. Ясно! Слышишь?
Но новая волна немецких самолётов потопила все звуки грохотом разрывов.
— О господи,— промолвила женщина в шубе,— хоть бы какой-нибудь конец…
Военный сказал товарищу:
— Пошли, а то накроют нас в подвале, как мышей!
Софья Осиповна, вдруг наклонившись к Александре Владимировне, поцеловала её в щёку, поднялась и, накинув на плечи шинель, сказала:
— Я тоже пойду, может быть, доберусь до своего госпиталя. Вот только сверну папироску.
— Иди, иди, Сонюшка,— сказала Александра Владимировна и, торопливо отстегнув под пальто брошку, стала прикалывать её к гимнастёрке Софьи Осиповны.— Пусть будет с тобой,— тихо произнесла она.— Помнишь, я тогда жила у Ани, она мне подарила… две эмалевые фиалочки, как раз в ту весну, когда я замуж вышла…
И мелькнувшее воспоминание о далёкой весне, о юности было странно трогательно и мучительно печально в этом тёмном подвале.
Они молча обнялись и поцеловались, и прямой взгляд, которым они посмотрели друг другу в глаза, подтвердил, что близкие люди расстаются, быть может, надолго, а быть может — навсегда.
Софья Осиповна пошла к выходу.
Александра Владимировна, привстав с места, нахмурив брови, пристально глядела на широкие плечи Софьи Осиповны, пока она была видна в полумраке, ощутив с удивительной ясностью, что уж никогда в жизни не увидит своего друга.
Евгению Николаевну бомбёжка застала на набережной. Удар поразил землю, и ей показалось, что Хользунов, глядевший бронзовыми глазами в небо, вздрогнул и шагнул с гранитного пьедестала. Снова ударил гром от земли в небо, вселенная пошатнулась, и угловое здание, где находился знакомый галантерейный магазин, задымившись струями и облаками известковой пыли, поползло на мостовую. Тёплый и плотный удар воздуха толкнул её в грудь. На разные голоса закричали люди на набережной, побежали… Двое военных легли на клумбу, и один из них закричал: