Но оказалось всё не так…
Окно в коридоре стало местом их встреч, и часто стоило ей, урвав свободную минуту, подойти к этому окну и подумать о Викторове, как слышался стук его костылей, словно к нему доходила телеграмма от неё.
А случалось, они стояли рядом, и Викторов, задумавшись, глядел в окно, она молча смотрела на него, и он резко поворачивался и говорил:
— Что?
— Отчего это? — спрашивала она.
Часто они говорили о войне, порой этот разговор меньше способствовал их внутренней беседе, чем случайные, ребячьи слова.
— Мне смешно, что вы старшина. Старшина — старый, какой же вы старшина в двадцать лет!
В этот вечер он подошёл к ней, и они стали рядом, их плечи касались, и хотя они всё время говорили, но слушали друг друга невнимательно, и главным в их разговоре было то, что её плечо вдруг отклонялось, и он замирал, ожидая нового прикосновения, а она доверчиво поворачивалась к нему, и он вновь ощущал это, казавшееся ему случайным прикосновение и искоса глядел на её шею, на ухо, щёку, на прядку волос. Лицо юноши при свете синей лампочки казалось тёмным и печальным. Она посмотрела на него, и ею овладело ожидание беды.
— Я не понимаю, вначале казалось, что я вас просто жалею, как раненого, а теперь мне жалко становится самоё себя,— сказала она.
Ему хотелось обнять её, и он подумал, что и она этого хочет и ждёт, снисходительно наблюдая его нерешительность.
— Почему жалко? — спросил он.
— Я не знаю почему,— ответила она и посмотрела на него снизу вверх, как дети смотрят на взрослых. Он задохнулся от волнения и потянулся к ней. Костыли упали на пол, и он тихонько вскрикнул — не оттого, что ступил на больную ногу, а от одной мысли, что может ступить на больную ногу.
— Что с вами, голова закружилась?
— Да,— сказал он,— голова закружилась,— и он обнял её за плечи.
— Я сейчас подниму костыли, а вы держитесь за подоконник.
— Зачем, так лучше,— сказал он.
Они стояли обнявшись, и ему казалось, что не она поддерживает его, беспомощного и неловкого, а он её защищает, прикрывает от огромного, враждебного, вещающего недоброе ночного неба.
Он выздоровеет и будет барражировать на своем «яке» над госпиталем и над СталГРЭСом, и вот он снова слышит рёв мотора, он идёт стремительно в хвосте «юнкерса», и он опять ощутил то понятное лишь лётчику стремление к сближению с несущим смерть врагом; мерцающая сиреневая трасса бесшумно мелькнула перед глазами, и он увидел злое, белое лицо немецкого стрелка-радиста таким, каким однажды увидел его в бою над Чугуевом.
Он отпахнул полу своего больничного халата и прикрыл им Веру, и она прижалась к нему.
Так стоял он несколько мгновений молча, опустив глаза, ощущая тепло её дыхания и прелесть её груди, прижавшейся к нему, и подумал, что готов год простоять так на одной ноге, обнимая эту девушку в пустом тёмном коридоре.
— Ничего не нужно,— внезапно сказала она.— Я сейчас подниму костыли.
Она помогла ему сесть на подоконник.
— Почему? За что это нам? Так бы всё могло быть хорошо… Мой двоюродный брат сегодня на фронт уехал. Утром хирург сказал: у вас необычайно скоро идёт заживление, через десять дней вас выпишут.
— Ну и пусть,— проговорил он с беспечностью мужчины, не думающего о будущем в любви,— ну и пусть будет что будет, зато сейчас нам хорошо.
Он усмехнулся:
— А знаете, то есть… отчего я так быстро поправляюсь? Оттого, что я вас люблю…
Ночью она лежала в дежурке на маленьком деревянном диванчике, крашенном белой масляной краской, и думала.
В этом огромном пятиэтажном доме, полном стонов, страданий, крови, могла ли выжить родившаяся любовь?
Ей вспомнились носилки, мёртвое тело, прикрытое одеялом, и острая, режущая жалость к человеку, которого санитары понесли в могилу, человеку, чьего имени она не знала и чьё лицо забыла, охватила её с такой силой, что она вскрикнула и поджала ноги, точно укрываясь от удара.
Но вот, именно теперь она знала, что этот безрадостный мир дороже ей небесных дворцов её детских мечтаний.
Утром Александра Владимировна в своём неизменном тёмном платье с белым кружевным воротничком, накинув на плечи пальто, вышла из дому. У подъезда её ожидала лаборантка Кротова — они вместе должны были на грузовике поехать исследовать воздух в цехах химического завода.
Александра Владимировна села в кабину, а Кротова, коренастая молодая женщина, лихо, по-мужски ухватилась за борт и влезла в кузов.
— Товарищ Кротова, следите за аппаратурой на ухабах,— сказала Александра Владимировна, выглянув из окошечка кабины.
Водитель машины, щупленькая молодая женщина в лыжных штанах, с головой, повязанной красным платочком, положила на сидение вязанье и включила мотор.
— Дорога — асфальт, ухабов нету,— сказала она и, с любопытством оглядев старую женщину, добавила: — Вот выедем на шоссе — нажмём на железку.
— Вам сколько лет? — спросила Александра Владимировна.
— О, я пожилая, двадцать четыре.
— Мне ровесница,— усмехнулась Шапошникова.— Замужем?
— Была, теперь опять девка.
— Убит муж?
— Нет, в Свердловске на Уралмаше, другую жену взял.
— И дети есть?
— Есть девочка, полтора года.
Они выехали на шоссе, и водительница, скосив весёлый светлый глазок, стала расспрашивать Александру Владимировну о её дочерях, внуках, о том, для чего она везёт в кузове пустые стеклянные баллоны, резиновые шланги и изогнутые трубки; стала рассказывать о своей жизни.
Муж прожил с ней полгода и уехал на Урал, всё писал: «вот-вот дадут квартиру», а потом началась война, на фронт его не взяли, имел броню. Он писал всё реже, сообщал, что живёт в общежитии для холостых, никак не получит комнаты, а зимой вдруг прислал письмо, что женился, спрашивал, отдаст ли она ему дочку. Дочку она ему не отдала и на письмо не ответила, но до суда дело не дошло, он ежемесячно высылает ей на ребёнка двести рублей.