Александра Владимировна подумала, что, может быть, она первый человек, пришедший сюда отдохнуть, до неё в этом кабинете никто никогда, в течение десяти лет, не отдыхал, в нём только работали.
И правда, едва вошёл Степан Фёдорович, как в дверь постучались и молодой человек в синей тужурке, положив на стол длинную рапортичку, сказал:
— Это за ночную смену,— и вышел.
И тотчас вошёл старик в круглых очках с чёрными нарукавниками, передал Степану Фёдоровичу папку:
— Заявка от Тракторного,— и тоже вышел.
Позвонил телефон, Степан Фёдорович взял трубку:
— Как же, узнаю… сказал не дам, значит, не дам. Почему? Потому что «Красный Октябрь» важнее, знаешь сам, что он выпускает. Ну? Дальше что? Ну знаешь, что…— Он, видимо, хотел выругаться, глаза у него стали узкие, злые, Александра Владимировна никогда не видела у него такого выражения. Быстро оглянувшись на тёщу, он облизнул губы и проговорил в трубку: — Начальством ты меня не стращай, я сам у начальства буду сегодня. Меня просишь и на меня же пишешь… Сказал: не дам!
Вошла секретарша, женщина лет тридцати, с очень красивыми сердитыми глазами.
Она наклонилась к уху Степана Фёдоровича и негромко сказала что-то. Александра Владимировна разглядывала её тёмные волосы, красивые тёмные брови, большую мужскую ладонь со следами чернил.
— Конечно, сюда пусть несёт,— сказал Степан Фёдорович, и секретарша, подойдя к двери, позвала:
— Надя, сюда несите.
Стуча каблуками, девушка в белом халате внесла поднос, прикрытый полотенцем.
Степан Фёдорович открыл ящик письменного стола и вынул половину белого батона, завернутого в газету, пододвинул Александре Владимировне.
— Хотите,— сказал он и похлопал рукой по ящику,— могу угостить кое-чем покрепче, только Марусе не говорите, вы ведь знаете, съест,— и сразу стал похож на домашнего, обычного Степана.
Александра Владимировна пригубила водки и, улыбнувшись, сказала:
— Дамы у вас тут интересные, а девушка просто прелесть, и в ящике не одни чертежи. А я-то думала, вы здесь работаете круглосуточно.
— Изредка и работать приходится,— сказал он.— Ох, девицы, девицы. Ведь Вера, представляете, что задумала… Я вам расскажу, когда поедем.
«Как-то странно здесь звучат семейные разговоры»,— подумала Александра Владимировна.
Степан Фёдорович посмотрел на часы.
— Вы меня немного подождите, через полчаса поедем, мне нужно на станцию пойти, а вы отдохните пока.
— Можно с вами пойти? Я ведь никогда не была здесь.
— Что вы, мне ведь на второй и на третий этаж, лучше отдохните,— но видно было, что он очень обрадовался. Ему хотелось показать ей станцию.
Они шли в сумерках по двору, и Степан Фёдорович объяснял:
— Вот масляные трансформаторы… котельная, градирни… здесь мы КП строим, подземное, на всякий случай, как говорится…
Он поглядел на небо и сказал:
— Жутковато, вдруг налетят… Ведь такое оборудование, такие турбины!
Они вошли в ярко освещённый зал, и то скрытое сверхнапряжение, которое ощущается на больших электрических станциях, коснулось их и незаметно, нежно, но крепко оплело своим очарованием. Нигде — ни в доменных цехах, ни в мартенах, ни в горячем прокате — не возникает такого волнующего ощущения… В металлургии огромность совершаемой человеком работы выражается открыто и прямо: в жаре жидкого чугуна, в грохоте, в огромных, слепящих глаз, глыбах металла… Здесь же всё было иное — яркий, ровный свет электрических ламп, чисто подметённый пол, белый мрамор распределительных щитов, размеренные, неторопливые движения и внимательные спокойные глаза рабочих, неподвижность стальных и чугунных кожухов, мудрая кривизна турбин и штурвалов. В негромком, густом и низком жужжании, в едва заметной дрожи света, меди, стали, в тёплом сдержанном ветре ощущалось не явное, прямое, как в металлургии, а тайное сверхнапряжение силы, бесшумная сверхскорость турбинных лопаток, тугая упругость пара, рождавшего энергию, более высокую и благородную, чем простое тепло.
И как-то по-особенному волновало тусклое сверкание бесшумных динамо, обманывавших своей кажущейся неподвижностью…
Александра Владимировна вдохнула тёплый ветерок, отделявшийся от маховика; маховик казался неподвижным — так бесшумно и легко вращался он, но спицы его словно были затканы серенькой паутинкой, сливались, мерцали, и это выдавало напористость движения. Воздух был тёплый, с едва заметной горьковатой примесью озона, с чесночинкой,— так пахнет воздух в поле после грозы, и Александра Владимировна мысленно сравнила его с масляным воздухом химических заводов, с угарным жаром кузниц, с пыльным туманом мельниц, с сухой духотой фабрик и швейных мастерских…
И опять совершенно по-новому увидела она человека, которого, казалось, так хорошо и подробно узнала за долгие годы его супружества с Марусей.
Не только движения его и улыбка, и выражение лица, и голос стали здесь иными, но и внутренне он был совершенно иным. Когда она слышала его разговор с цеховыми инженерами и рабочими, наблюдала его лицо и их лица, она видела, что Степана Фёдоровича объединяет с ними нечто важное и большое, без чего ни он, ни они не могли бы существовать. Когда он шёл по пролётам, говорил с монтёрами и машинистами, склонялся над штурвалами и приборами, слушал призадумавшись звук моторов, в его лице было одно и то же выражение сосредоточенности и мягкой тревоги. То было выражение, породить которое могла лишь любовь, и казалось — в эти минуты ни для Степана Фёдоровича, ни для тех, что шли с ним и говорили с ним, не было обычных тревог и волнений, обыденных мыслей и домашних радостей и огорчений: для них было лишь одно высокое, дивное дело. Мощь советской индустрии жила и торжествовала в этих цехах. Замедлив шаги, Степан Фёдорович сказал: