Таким образом, 62-я армия находилась как бы в сплюснутой пятидесятикилометровой подкове; за спиной у неё с востока была Волга, с севера, запада и юга — немецкие дивизии.
Командный пункт 62-й армии за эти дни трижды менял своё местоположение. С высоты 102, после того как враг завязал бои за неё, штаб перекочевал в штольню на реке Царица. После этого враг вновь вплотную подошёл к новому командному пункту, и командарм переселил штаб на волжский обрыв, недалеко от завода «Красный Октябрь», под нефтяными баками.
Не надо обладать ни военными знаниями, ни особым воображением, чтобы, взглянув на карту, представить чувства и состояние командования армией внутри этой сжимавшейся с каждым часом железной подковы.
Истощённые, обескровленные стрелковые дивизии, измотанные танковые бригады, подразделения морской пехоты, курсанты военных училищ, отряды народного ополчения — вот всё, что мог до подхода подкреплений противопоставить в эти дни командующий армией стотысячному гитлеровскому войску, начавшему штурм Сталинграда.
14 сентября с утра советские части вновь яростно контратаковали немцев на центральном участке фронта. Контратака имела успех, немцы были несколько потеснены. Однако мощной силой танков и авиации они нейтрализовали успех советских частей и продолжали штурм центральной части города.
К трём часам дня немцы захватили вокзал Сталинград-1-й и значительно расширили зону прорыва в центре города.
С утра блиндаж командующего армией Чуйкова сотрясался от грохота авиационных бомб.
Командарм сидел на койке, застеленной серым одеялом. Он сидел, опершись локтями о маленький столик, запустив пальцы в курчавые спутанные волосы, красными от бессонницы глазами тяжело смотрел на лежавший перед ним на столе план города. Курчавые, спутанные волосы, большой мясистый с горбинкой нос, небольшие, тёмные, но яркие глаза, засевшие под выпуклыми надбровными дугами, толстые губы — всё это придавало смуглому и полнокровному лицу его выражение особое, угрюмое, властное и привлекательное.
Командарм вздохнул, переменил положение тела и подул на кисть руки — кожа мучительно зудила: обострившаяся нервная экзема не давала ему покоя ни днём, в часы оглушающих налётов немецкой авиации, ни ночью, в пору упорной и лихорадочной работы.
Электрическая лампа, подвешенная над столом, покачивалась, белые сыроватые доски, обшивавшие стены и потолок блиндажа, страдальчески вздыхали и скрипели. Висевший на стене револьвер в жёлтой кобуре то начинал раскачиваться, подобно маятнику, то вздрагивал, собираясь сорваться с гвоздя. Ложечка на блюдце рядом с недопитым стаканом чаю позванивала и дрожала, заражённая дрожью земли. Оттого, что лампа покачивалась, тени предметов шевелились по стенам, вздрагивали, то набегали к потолку, то сбегали к полу.
Минутами этот тесный блиндаж напоминал каюту парохода во время морской качки, и чувство тошноты подкатывало к горлу.
Отдельные звуки разрывов за толстым сводом и двойными дверями сливались в нечто гудящее и вязкое, ноющее, имеющее, казалось, тяжёлую массу. Этот звук давил на темя, царапал мозг, вызывал резь в глазах, обжигал кожу. Этот звук проникал в само нутро, мешал сердечному ритму и дыханию. Он, видимо, не был лишь звуком, с ним сливалась и смешивалась лихорадочная дрожь земли, камня, дерева…
Так обычно начиналось утро — немцы с рассвета и до заката долбили авиационными бомбами то один, то другой участок прибрежной земли.
Генерал провёл языком по пересохшим от бесконечного ночного курения дёснам и губам и, продолжая глядеть на карту, вдруг зычно крикнул адъютанту:
— Сколько сегодня?
Адъютант, хотя и не расслышал вопроса, но уже зная, каков бывает первый утренний вопрос, ответил:
— До двадцати семи одномоторных,— и склонился над столом, проговорив над ухом командующего: — Пашут, паразиты, одни приходят, другие уходят, волнами до самой земли пикируют. Метров сто пятьдесят отсюда рвутся.
Чуйков посмотрел на часы — было без двадцати минут восемь. Уходили пикировщики обычно в девятом часу вечера, оставалось терпеть бомбёжку «всего» ещё часов двенадцать-тринадцать… «Минуток восемьсот»,— сосчитал он и крикнул:
— Папирос!
— Чай пить будете? — переспросил, не расслышав адъютант, но, поглядев на нахмуренное лицо командующего, поспешно прибавил: — Понятно, папирос.
В блиндаж вошёл плотный, большелобый, с лысеющей головой человек с петлицами дивизионного комиссара. Это был член Военного совета армии Гуров. Он обтёр платком лоб и щёки, отдуваясь, сказал:
— Меня с койки сдуло, немецкий будильник опять ровно в половине восьмого начал.
— Сердце у тебя не в порядке, товарищ член Военного совета,— крикнул командующий, покачав головой,— дышишь тяжело!
Политработники, некогда знавшие Гурова по Военно-педагогическому институту и вновь встретившие его в грозные дни Сталинградской обороны, находили, что прежний Гуров и член Военного совета Гуров похожи друг на друга. Но самому Гурову казалось, что он совершенно изменился за войну, и ему иногда хотелось, чтобы дочь поглядела на него, «папочку», в те минуты, когда он весной 1942 года выходил на танке из-под Протопоповки , или теперь, сталинградской осенью, пробирался в сопровождении автоматчика на командный пункт дивизии, выдерживающий немецкие удары с земли и воздуха.
— Эй,— закричал в сторону полутёмного коридора командующий,— скажи, пусть дадут чаю!
Когда девушка в кирзовых сапогах, уже знавшая, что такое «чай» в такое утро, как это нынешнее, внесла селёдку с луком, икру и копчёный язык, дивизионный комиссар сказал, глядя, как она ставит на стол две гранёные стопки: