Слова эти, произнесённые на тихой барже посреди Волги, произнесённые не безгрешным человеком, как-то странно подействовали на Вавилова, словно ветерок прошёл по груди. И стало ему как-то не по-обычному печально и спокойно.
А Сталинград стоял под безоблачным небом — город, где беда ходила по пустым улицам и площадям, где не шумели, не дымили заводы, не торговали магазины, не спорили мужья с жёнами, не ходили дети в школы, где не пели под гармонику в саду на заводской окраине.
Вот в эту минуту и налетели немецкие самолёты, стали рваться в воде снаряды и мины, заголосил, зашелестел воздух, разодранный осколками.
И странное произошло с Вавиловым. Он сперва вместе со всеми кинулся на самый край кормы, хоть на шаг ближе быть к берегу, от которого отчалил, стал всматриваться, мерить расстояние — удастся ли доплыть? Жарко и душно сделалось, так тесно сгрудились люди на корме. Запах пота, быстрое человеческое дыхание сразу перешибли волжский ветер, словно над головой была крыша красного вагона, а не небесный простор. Некоторые переговаривались, а большинство молчало, только глаза у всех были воспалённые, быстрые.
На минуту отталкивающим показался город, к которому тянул буксир, и таким сладостным и привычным — спокойный заволжский песок.
Мелькнула в памяти дорога, сперва последние минуты пути до Волги, разгрузка машин, а потом дорога встала вся, без краю, тёмным, угрюмым видением — крутящаяся пылища, горячие глаза на залепленных пылью лицах, как будто глядящие из земли, степь в бледных шершавых пятнах солончаков, змеиные шеи верблюдов, седые головы старух-беженок, отчаянные и заботливые лица матерей, склонённые над вопящими, подопревшими грудными ребятами.
Вспомнилась молодая украинка с помутившимся разумом — она сидела у дороги с котомкой на плечах, смотрела безумными глазами на клубящуюся над степью жёлтую, крутую пыль и кричала:
— Трохыме! Земля горыть… Трохыме, небо горыть! — и старуха, видимо мать безумной, хватала её за руки, не давая рвать рубаху.
Дорога всё тянулась дальше, и снова он увидел спящих детей, лицо жены в тот час, когда шёл со двора навстречу красному рассвету.
Дорога тянулась всё дальше — мимо кладбища, где похоронены мать, отец, старший брат, шла среди поля, где стояла весёлая, зелёная, как его ушедшая молодость, рожь, уходила в лес, к реке, к городу, и он шёл по ней, сильный, весёлый, и рядом шла Марья, и поспевал на кривых ножках младший сынок Ваня…
Тоска ожгла его, всё дорогое ему — жизнь, земля, жена, дети — было там впереди, куда тащил буксир, а за спиной остались сиротство, жёлтая пыль. По тем заволжским дорогам он уж не выйдет к дому, навек потеряет его. Здесь, на этой реке, сошлись и вновь навсегда, навек, разбегались, как в слышанной в детстве сказке, две дороги.
Выйдя из толпы, сгрудившейся на корме, Вавилов пошёл вдоль борта, глядя на всплески воды, поднятые взрывами снарядов.
Немец не хотел пускать его домой, отгонял в заволжскую степь, бил изо всех сил снарядами и минами, налетал с воздуха.
Город был уже близок, ясно виднелись пустые глазницы окон, полуобвалившиеся, в трещинах стены, свисавшая с крыш покоробленная жесть. Видна была мостовая в каменных обвалах, провисшие балки межэтажных перекрытий, остатки обуглившихся стропил. На набережной у самой воды стоял легковой автомобиль с открытыми дверцами, он словно собрался въехать в реку и раздумал в последнюю минуту. А людей не было видно.
Город всё рос, ширился, увеличивался, выступал во всё новых подробностях, в строгой, печальной тишине и покое, втягивал в себя…
Вот уже косая тень высокого обрыва и стоящих на нём домов лежит на воде — в этой широкой, сумрачной полосе вода тихая, снаряды с размаха перелетают её.
Буксир стал разворачиваться вверх по течению, а баржу занесло и сильным током быстрой прибрежной воды погнало к берегу.
За это время многие перешли с кормы на борт и на нос, и строгая, холодная тень от сожжённых домов легла на лица людей, и они стали ещё более печальны, задумчивы, спокойны.
— Вот и дома,— негромко сказал кто-то.
И Вавилов ощутил, что вот здесь, в Сталинграде, в его солдатские руки попадает ключ от родной земли, ключ к родному дому, ко всему святому и дорогому для человека.
Это сокровенное, глубоко скрытое ощущение, вдруг ясно и просто осознанное Вавиловым, и было общим для тысяч молодых и старых человеческих, солдатских сердец.
Переправа 13-й дивизии закончилась на рассвете 15 сентября. В донесении командующему Родимцев сообщал о незначительных потерях. Переправа, несмотря на сильный миномётный и артиллерийский огонь, прошла успешно.
Днём молодой генерал сам переправился на правый берег. В нескольких метрах от его лодки шла лодка с бойцами батальона связи.
Рябь, поднятая ветерком в спокойной воде затона, и волна на стрежне, там, где течение выходило из-за Сарпинского острова, «Золотая Звезда» и ордена на груди генерала, жёлтая банка от консервов, брошенная на дно лодки для отчерпывания воды,— всё сияло и сверкало. Это был ясный и лёгкий день, богатый теплом, светом, движением.
— Ох, и проклятая погода,— сказал сидевший рядом с командиром дивизии седой и рябоватый полковник-артиллерист.— Если не дождь, хоть бы дымка была, а то воздух, как стекло; одно хорошо, что солнышко немцу в глаза светит, он ведь с запада бьёт.
Но, видимо, солнце не мешало немецкому артиллеристу. Со второго выстрела снаряд врезался прямо в шедшую рядом с родимцевской лодку.
В этой лодке лишь один человек, сидевший на самом носу и свалившийся при взрыве в воду, уцелел и поплыл обратно к левому берегу. Остальные пошли ко дну.