Мерцающее облако с утра стояло в воздухе — прах искромсанных снарядами кирпичей, серая пыль, поднятая с неметённых городских площадей взрывами мин, снарядов и тяжким шагом подкованных сапог.
В полуденном, струящемся воздухе немецкие солдаты-наблюдатели, взобравшиеся на верхние этажи разбитых домов, увидели через пустые глазницы окон реку, поразившую их своей красотой: Волга голубела, отражая безоблачное небо; широкий, напоминавший море простор её сверкал на солнце. Влажное, чистое и нежное дыхание реки обдувало потные лица солдат.
А по улицам, среди горячих, пустых каменных коробок шли германские войска; самоходные пушки, броневые автомобили, танки со скрежетом делали на углах крутые повороты; мотоциклисты в распахнутых мундирах, без фуражек и пилоток кружили по площади, охваченные весёлым пьяным безумием.
Пыль смешалась с дымом походных кухонь, запах гари — с запахом горохового супа.
Автоматчики, покрикивая и весело замахиваясь, вели пленных в кровавых, грязных бинтах, перегоняли на западную окраину бледных, растерянно озиравшихся жителей: женщин, детей, стариков.
Пехотинцы-офицеры то и дело щёлкали фотографическими аппаратами и, не доверяя памяти, вытаскивали записные книжки, делали пометки — каждая из этих книжек должна была стать семейной реликвией, памятью славного дня для внуков и правнуков.
Солдаты с серо-каменными, пыльными щеками, облизывая сухие губы, входили в дома, гулко ступая по уцелевшим паркетным полам брошенных квартир, стучали прикладами автоматов в стены, заглядывали в шкафы, встряхивали одеяла.
И как не раз это происходило — солдаты совершенно непонятным, чудесным способом находили среди развалин бутылки русской водки и сладких вин.
Улицы огласились пронзительной музыкой сотен губных гармошек, из-за выбитых стёкол слышалось ухающее хоровое пение и топот солдатской пляски, хохот, крики; одиноко и печально звучали среди картавых немецких выкриков, среди волынок и гармошек звуки советских патефонов, найденных в брошенных квартирах: тенор Лемешева, бас Михайлова.
«И кто его знает, чего он моргает…» — пел печально и удивлённо девичий голос.
Солдаты выходили из домов, запихивая на ходу в ранцы из телячьих шкур чулки, кофточки, мотки ниток, полотенца, гранёные рюмки, чашки, разливные ложки, ножи. Солдаты похлопывали себя по оттопыренным, туго набитым карманам. Некоторые, озираясь, бежали через площадь: прошёл слух, что за углом находится фабрика дамской модельной обуви.
Шофёры наваливали в грузовики рулоны мануфактуры, сложенные ковры, мешки муки, ящики макарон; танкисты и водители броневиков запихивали в люки боевых машин ватные одеяла, сорванные с окон гардины, занавески, снятые с постелей покрывала, дамские пальто.
А с прилегавших к Волге улиц слышался треск автоматов, разрывы мин, пулемётные очереди, но к ним не прислушивались.
На балконе четырёхэтажного здания, обращённого к Волге, стоял унтер-офицер — наблюдатель в маскировочном балахоне, расцвеченном жёлтыми, коричневыми и зелёными овалами, с вуалью, украшенной мохнатыми лоскутками, и кричал картаво и повелительно в трубку: «Feuer!.. Feuer!.. Feuer!..» , взмахивал рукой — и из-под деревьев на бульваре оглушительно послушно рычали пушки и из чёрных жерл молниеносно, как из змеиной пасти, выбрасывало жёлтые и белые раздвоенные языки.
Быстро проехал бронированный штабной автомобиль, сделал разворот среди площади и остановился: худой генерал с жёлтыми крагами на кривых ногах, с горбатым носом, с лицом, пересечённым несколькими шрамами, вышел из автомобиля и, поблёскивая стеклом монокля, оглядел небо, площадь, дома́, нетерпеливо указывая рукой в перчатке, сказал несколько слов подбежавшему офицеру и, снова сев в машину, уехал в сторону вокзала.
Вот таким и должен был быть последний день войны — таким он представлялся, и таким он пришёл.
Казалось, мерцающий жаркий туман стоял не в небе, а в раскалённых головах. Запах гари, прокалённого камня, жилья, мягкого асфальта опьянял после долгих недель, проведённых в степи.
Волга, столько раз виденная на карте бесплотной голубой жилой, сейчас живая и подвижная, плескала о каменную набережную, шуршала, колыхала на себе плоты, понтоны, брёвна, лодки. И все поняли: вот она — победа!
А там, где края вбитого Паулюсом в центре Сталинграда клина граничили с районом, ещё не очищенным от советских войск, всё ещё продолжалась война — там пока не думали о трофеях. Танки били прямой наводкой по подворотням и окнам, расчёты, пригибаясь, тащили пулемёты к развалинам на волжском обрыве, ракетчики сигналили цветными ракетами, автоматчики пускали очередь за очередью в тёмные подвалы, по краям оврагов ползли снайперы, двухфюзеляжные самолёты-корректировщики висели в воздухе, и картавый вопль наблюдателей, шедший к командирам немецких дивизионов и батарей, многоэтажным эхом врывался в уши сидевших в Заволжье на приёме советских радистов: «Feuer!.. Feuer!.. Gut!.. Sehr gut!..»
Командир пехотного гренадёрского батальона гауптман Прейфи разместил свой штаб в нижнем этаже уцелевшего двухэтажного дома.
С востока штаб был прикрыт массивным остовом полуразрушенного строения, и Прейфи рассчитал, что, вздумай русские вести артиллерийский огонь из-за Волги, штаб окажется защищённым от прямого попадания снарядов.
Батальон первым вошёл в город, и рота лейтенанта Баха в ночь на одиннадцатое, двигаясь по руслу реки Царицы, достигла набережной Волги. Бах донёс, что боевое охранение роты закрепилось у самой воды, держит под огнём крупнокалиберных пулемётов дорогу на левом берегу Волги.