Ленард варился в армейском котле, он не тот, что был. В его светлых глазах с длинными ресницами было что-то притягивающее.
— Видите ли,— сказал Бах,— я долгое время считал, что Германия и национал-социализм — это различные вещи. Я воспитывался в такой среде: мой отец, учитель, вылетел со службы, он говорил школьникам не то, что нужно. Правду говоря, меня всегда интересовали другие идеи. Я не был сторонником расовой теории, откровенно скажу, я сам вылетел из университета. Но вот я дошёл до Волги! В этом марше больше логики, чем в книгах. Человек, который провёл Германию через русские поля и леса, который перешагнул через Буг, Березину, Днепр и Дон,— теперь-то я знаю, кто он. Вот это я понял… То, что дремало в туманных страницах: «По ту сторону добра и зла», в «Закате Европы», в Фихте ,— всё это сегодня марширует на земных полях…
Он говорил и не мог остановиться. Он сам понимал — сказались бессонница, напряжение последних боёв, четыреста пятьдесят кубиков крепкой русской водки.
— Вот, Ленард, я всё думал, должен вам сознаться в этом, что народ не хочет акций против детей и женщин, стариков и безоружных. И только в этот час победы я понял: эта битва идёт по ту сторону добра и зла. Идея германской силы перестала быть идеей, она стала силой. В мир пришла новая религия, жестокая, яркая, она затмила мораль милосердия и миф интернационального равенства.
Ленард подошёл к Баху, утёр платочком с его лба капельки пота, положил ему руки на плечи.
— Вы говорите искренно,— медленно произнёс он,— это главное, но вы всё же ошибаетесь. Это наши враги приписывают нам отрицание любви. Но это чепуха! Эти слюнтяи выдают за любовь дрожь бессильных. О, вы ещё увидите, как мы нежны, чувствительны. Не думайте, что мы только жестоки. Мы тоже знаем любовь. Но миру нужна лишь любовь сильных. Я хотел бы дружить с вами, милый Бах!
Бах увидел внимательный и ждущий взгляд. Он снял очки — и лицо Ленарда расплылось, стало светлым, безглазым пятном.
— Это настоящее,— сказал Бах, пожимая руку Ленарда,— я ценю настоящее. Послушайте, давайте выкупаемся в Волге, а? Здорово! Напишем домой — два немца купались в Волге, а?
— Купаться? Глупо, нас подстрелят,— сказал Ленард и добавил: — Вам надо просто смочить голову холодной водой, вы очень сильно хватили.
Бах, трезвея, с тревогой посмотрел на него.
В голове его быстро мелькнула хитрая мысль: если Ленард вздумает придираться к его словам, лучше всего сослаться на опьянение — шутка ли, такой день?
— Я, действительно, здорово напился,— пробормотал он.— Наутро я обычно не помню ни слова из чепухи, что болтал накануне.
Ленард, видимо, понял его и рассмеялся:
— Что вы, вы не говорили чепухи! Вы говорили замечательно, всё это хоть завтра можно напечатать в газете.— Вдруг перейдя на «ты», он сказал: — Эх, слушай, дружище, как это я прозевал эту красивую женщину. Но я попытаюсь найти её. Как живая перед глазами стоит.
— Я её не видел,— сказал Бах,— но мне говорили о ней солдаты.
— Это единственный вид трофеев, который я признаю,— сказал Ленард.
Ночью при свете ярко-белой электрической лампочки Бах, морщась и вздыхая от головной боли, записал в свой дневник:
«…Мне кажется, я начинаю понимать суть. Не в отрицании человечности тут дело. Дело в высшем понимании… Сегодня Германия, фюрер решают главную задачу. Категории добра и зла способны взаимно превращаться, они формы одной сущности, они не противоположны, они условные знаки, противопоставление их наивно. Сегодняшнее преступление — фундамент завтрашней добродетели. Национальный импульс проглатывает, объединяет в себе добро и зло, свободу и рабство, мораль и аморализм в едином всегерманском порыве. Может быть, сегодня в Сталинграде эта задача нашла своё окончательное и простое решение».
Роты Баха и Ленарда ушли из верхних этажей большого дома и разместились в просторном и прохладном подвале. Сквозь выбитые стёкла проникал свет и свежий воздух. Солдаты трудолюбиво притащили в подвал мебель из несгоревших квартир. Подвал напоминал не военный бивуак, а склад мебельного магазина.
У каждого гренадёра имелась своя кровать, прикрытая одеялом либо периной. Были принесены кресла с затейливыми тонкими ножками, столики и даже трельяж.
Любимец батальона старший солдат Штумпфе устроил себе в углу подвала нечто вроде спальни. Он приволок из квартиры верхнего этажа двуспальную кровать, застелил её голубым одеялом и положил в изголовье две подушки в вышитых наволочках, по обе стороны кровати он поставил ночные столики, прикрытые салфеточками, а на каменном полу постелил ковёр. Он принёс два ночных горшка и две пары стариковских туфель, обшитых мехом. На стене он повесил с десяток семейных фотографий в рамках, добытых в различных квартирах.
Он специально подобрал смешной семейный типаж. На одной фотографии были изображены старик и старуха, по-видимому рабочие, снятые в торжественной праздничной одежде: старик в пиджаке и галстуке сурово и смущённо нахмурился, старуха в чёрном платье с большими белыми пуговицами и с вязаной шалью на плечах сидела, кротко опустив глаза, руки её лежали на коленях.
На другой очень старой фотографии были сняты молодожёны, те же старик и старуха (эксперты определили это); она в белой подвенечной фате, с восковыми букетиками флёрдоранжа, миловидная и печальная, готовая к суровой и долгой жизни, а молодожён стоял рядом с ней, опершись локтем о спинку высокого чёрного стула, в лакированных сапогах гармошкой, в чёрной тройке, с цепочкой на жилете.