И тревожное чувство раздражённого и неуверенного превосходства над этими привлекательными, милыми людьми коснулось его.
Ах, если бы та красивая, с белой шеей, поглядела сейчас, она бы поняла, почему он так затосковал, затомился, стал ругаться — ведь о смерти, ни о чём другом разговор, зачем же эти насмешечки и шуточки; «такой приказ — защищать — давно есть». Эти взгляды, словно он мальчик, эти вопросы, чтобы ему удобней и приятней отвечать… Конечно, он жил в деревне, он только школу лейтенантов кончил, он ещё молодой совсем.
Его чистая душа была воистину детской душой, ведь возраст его, и опыт жизни, и ясная вера, и сомнения, и мечты, и тревоги, и грубость — всё в нём было отроческим, юным. И в эти минуты он переживал горькое, безжалостное исполнение своей мечты, ощутил, что не только перед самим собой, перед своими земляками, перед мамой и девушкой, писавшей «место марки целую жарко», но и перед всем огромным светом, перед миром всех людей, и не только друзей, но и врагов, он — тот самый суровый и сильный, каким хотел видеть себя, когда, нахмурив белые брови и загадочно сощурив глаза, смотрелся перед сном в маленькое карманное зеркальце, обклеенное красной шершавой бумагой…
И для того, чтобы поделиться с кем-нибудь своим чувством и сохранить его среди людей, Ковалёв вытащил из сумки тетрадь, пощупал пальцами фотографию, завёрнутую в целлофановую бумагу, мельком взглянул на стихи, записанные красивым, жемчужным почерком, записанные каким-то другим человеком, а не им. Он вырвал лист бумаги и стал писать донесение.
...«…Время 11.30.
Донесение.
Гвардии ст. лей-ту Филяшкину. 20.9.42 г. Доношу — обстановка следующая:
Противник беспрерывно атакует, старается окружить мою роту, заслать в тыл автоматчиков, два раза пускал танки через боевые порядки моей роты, но все его попытки не увенчались успехом. Пока через мой труп не перейдут, не будет успеха у фрицев. Гвардейцы не отступают, решили пасть смертью храбрых, но противник не пройдёт нашу оборону. Пусть узнает вся страна 3-ю стрелковую роту. Пока командир роты живой, ни одна б… не пройдёт. Тогда может пройти, когда командир роты будет убит или совсем тяжело ранен. Командир 3-й роты находится в напряжённой обстановке и сам лично физически нездоров, на слух оглушён и слаб. Происходит головокружение и падает всё время с ног, происходит кровотечение с носа, несмотря на всё, 3-я гвардейская рота не отступает назад. Погибнем героями за город Сталина. Да будет им могилою Советская земля. Надеюсь, ни одна гадина не пройдёт. 3-я рота отдаст всю свою гвардейскую кровь, будем героями освобождения Сталинграда».
Подписав донесение и сложив листочек вчетверо (пока он писал, беленькая бумажка стала чёрно-рыжей от мазавшей по ней ладони), Ковалёв подозвал бойца Рысьева и сказал:
— Снеси комбату!
Потом он вынул металлический медальон, повешенный ему на грудь заботой старших, на случай тяжелого ранения или смерти, и поверх официальных сведений о фамилии, звании, должности, части, адресе и составе крови, написал:
...«Тот, кто осмелится изъять содержимое этого медальона, того прошу направить по домашнему адресу. Сыны мои! Я на том свете. За кровь мою отомстите врагу. Вперёд к победе и вы, друзья, за Родину, за славные сталинские дела!»
Он не знал, зачем написал сыновьям, которых нет, ведь он и женат не был. Но так нужно было. Память о нём — суровая, честная память — должна надолго остаться, он не хотел считаться с тем, что война оборвёт его жизнь, что он не узнал и не узнает отцовства, не станет мужем своей жены. Он писал эти слова за несколько минут до смерти, он боролся за своё будущее время, он не хотел подчиниться смерти в двадцать лет, он и здесь хотел поупорствовать, победить.
Рысьев вернулся с командного пункта батальона. Он сам не понимал, как его не убило.
— Никого там нет, товарищ лейтенант, некому вручить донесение, все убитые, и связного ни одного не осталось,— сказал он.
Но и Ковалёв не принял у него обратно донесения, он лежал мёртвый, навалившись грудью на свою полевую сумку, заряженный автомат лежал у него под рукой.
Рысьев лёг рядом с ним, взял автомат, немного отодвинул плечом тело Ковалёва: видно, немцы опять готовились, собирались кучками, перебегали за сгоревшими танками, махали руками, а где-то сбоку уже к звукам разрывов примешивалось тырканье их автоматов.
Рысьев подсчитал гранаты и оглянулся на Ковалёва: между бровями на лбу его видна была короткая тёмная насечка… ветер шевельнул его светлые волосы, а лёгкие ресницы, чуть опущенные, прикрывали глаза; он глядел в землю мило и лукаво, улыбался тому, что знал он один, тому, что уж никто, кроме него, не узнает.
«По переносью… сразу»,— подумал Рысьев, ужаснулся быстрой смерти и позавидовал ей.
Из командиров, пришедших два дня назад на вокзал, Ковалёв был убит последним.
Младший командный состав был также почти целиком выведен из строя.
Старший сержант Додонов, подавленный страхом, отлёживался, на него никто не смотрел, никто не обращался к нему.
Старшину Марченко тяжело контузило тем же снарядом, которым был убит Ковалёв: он лежал неподвижно, и кровь текла у него из носа и ушей.
Но и после гибели Ковалёва красноармейцы продолжали вести огонь по немцам. В бою, шедшем до этого часа, Конаныкин, Филяшкин, Шведков, Ковалёв, политруки, комвзводы стреляли, как рядовые красноармейцы,— и это было естественно и законно. После их гибели принял команду рядовой красноармеец — и это также было естественно и законно.