— Она стихи читала мне, но характер, по правде говоря, такой, что и с нашим комендантом штаба справится.
Он не сказал ничего о Жене, и Штрум не стал о ней спрашивать — и в этом их молчании словно установился неписанный договор.
Постепенно беседа снова пошла о войне, в ту пору война была морем, в которое вливались все реки и из которого рождались все реки.
Новиков заговорил об инициативных фронтовых и штабных командирах и внезапно стал ругать какого-то перестраховщика и бюрократа. По тому, как он менял интонацию голоса, передавая чьи-то слова об «оси движения» и «темпе движения», и по его жестам Штруму показалось, что Новиков имеет в виду Ивана Дмитриевича Сухова.
Чувство доброжелательства к Новикову, приход которого полчаса назад вызывал в нём неприязнь, растрогало Штрума.
Его по-новому заняла не новая для него мысль, что внешне резкие различия советских людей, наружность, профессия, сфера интересов, часто поверхностны и мешают определить единство. В самом деле, что, казалось бы, общего между ним, Штрумом, исследователем математических теорий физики, и фронтовым полковником, говорившим: «Мне, как кадровому военному».
А оказалось, их любовь, их боль, многие их мысли — всё было общим, братским.
— Всё необычайно просто,— сказал он, охваченный тем стремительным и кажущимся счастливым озарением, которое обычно содержит в себе больше заблуждения, чем истины. И он стал рассказывать Новикову о совещании у Постоева, излагать свой взгляд на дальнейший ход военных событий.
Когда Новиков собрался уходить, Штрум сказал ему:
— Я провожу вас, мне нужно отправить телеграмму.
Они простились на Калужской площади. Штрум зашёл на почту и послал телеграмму в Казань — в телеграмме он сообщал, что здоров, что дела его успешно завершаются и он, вероятно, сумеет выехать в конце будущей недели.
В субботний вечер Штрум собрался на дачу. Сидя в вагоне дачного поезда, Виктор Павлович думал о событиях прошедших дней. Как жалко, что уехал Чепыжин.
Этот приходивший вчера полковник Новиков очень милый человек. Виктор Павлович был доволен, что познакомился с ним. Но лучше, если б это знакомство состоялось на полчаса позже и не помешало бы проститься с Ниной… Но ничего. Вот она вернётся во вторник. И он вновь увидит это милое, молодое и красивое существо.
И так же много и упорно, как о Нине, он думал о жене. Он представил себе её одиночество, тревогу о сыне, вспоминал долгие годы, прожитые с ней.
Людмила расчёсывала утром волосы и говорила:
— Вот мы и стареем, Витя.
Сколько живых связей, сколько разделённого с ней успеха, тревог, огорчений, разочарований, труда.
Такими простыми всегда казались ему отношения людей, такими ясными и несложными. Он так уверенно объяснял Толе и Наде законы человеческих отношений, но вот он не может разобраться в своих чувствах. Логика мышления, ей он верил! Его лабораторная работа всегда была дружна с его кабинетной, книжной теорией, лишь изредка они сталкивались, недоуменно топтались, но это обычно кончалось примирением; они дружно двигались дальше, порознь бессильные: неутомимый ходок, мускулистая практика, несущая на плечах крылатую теорию с острыми глазами.
Но в личной жизни Штрума ныне всё смешалось…
Он вышел на дачную платформу и прошёл знакомой, сейчас пустынной дорогой.
Открыв калитку, Штрум вошёл в сад. Заходящее солнце отражалось в окнах застеклённой террасы.
Сад был полон колокольцев и флоксов — они пестрели среди высокой сорной травы, густо и жадно разросшейся там, где обычно не разрешала ей расти Людмила Николаевна,— на клубничных грядках, на клумбах, под окнами дома. Трава пятнала дорожки, пробивалась сквозь песок и утрамбованную землю, выглядывала из-под первой и второй ступенек крыльца.
Забор покосился, доски во многих местах были сорваны, и малина с соседнего участка заглядывала через проломы. На полу террасы были видны следы костра, который разводили на листе кровельного железа. В комнатах первого этажа тоже, видимо, в зимнюю пору жили — на полу лежала солома, истерзанный ватник, старые изодранные портянки, смятая сумка от противогаза, жёлтые обрывки газет, несколько сморщенных картофелин. Дверцы шкафов были открыты.
Виктор Павлович поднялся на второй этаж: и там побывали посетители, двери комнат оказались распахнутыми.
Лишь его комната была заперта; уезжая, Людмила Николаевна завалила узенький коридор поломанными стульями, старыми вёдрами, а дверь замаскировала листами фанеры.
Он долго разбирал баррикаду, чтобы расчистить вход, шумел, грохотал и, наконец, открыл дверь ключом: вид нетронутой комнаты удивил его больше, чем разор, царивший вокруг; показалось, прошла всего неделя с того последнего предвоенного воскресенья.
На столе лежали рассыпанные шахматы. Высохшие цветы лежали вокруг вазы ровным кругом голубовато-серого праха, а шершавые стебли торчали пыльным веником из сухого синего стекла…
Сидя у стола в то далёкое, последнее предвоенное воскресенье, Штрум обдумывал перед сном тревожившую его тогда проблему. Проблема была решена и не волновала его, эту работу он написал и напечатал в Казани, и авторские экземпляры были подарены коллегам… А воспоминание об этом ушедшем мирном воскресенье стало тревожно, невыносимо печально…
Он снял пиджак, положил портфель на стол и спустился вниз. Деревянная лестница скрипела под ногами, обычно Людмила слышала этот скрип и спрашивала из своей комнаты:
— Ты куда, Витя?
Но теперь никто не слышал его шагов — дом был пуст.