Он оглядел новых спутников — серых от пыли, бледных от потери крови красноармейцев и, позёвывая, спросил одного с рукой на перевязи:
— Под Котлубанью?
— Точно,— ответил раненый,— вели нас по передовой, ну он и обрадовался, давай молотить.
— А нас по-над Волгой,— сказал второй раненый,— народу покалечило! Ребята говорили — ночью бы надо подойти, а так по степу ему ж всё видно. Думали — конец, никто не поднимется.
— Минами немец бил?
— Ну а чем же? Ясно. У него миномёт отвратительный.
— Что ж, теперь отдыхать будете,— сказал майор.
— Да нам что,— сказал раненый и, указав на лежащего на соломе человека, добавил: — Вот лейтенант отвоевался.
— Надо бы его удобнее положить,— сказал майор.— Санитар!
Лежащий посмотрел прямо в глаза майору долгим взором, страдальчески поморщился и снова закрыл глаза.
Он лежал со строгим лицом, с запавшими щеками, с плотно сошедшимися, слипшимися губами. Лицо его показывало, что он не хочет смотреть на свет, что ему не о чем говорить, что ему нечего просить. Ему уж не было дела до пыльной огромной степи и до сусликов, перебегающих дорогу, его не интересовало, скоро ли привезут его в город Камышин, покормят ли горячим, можно ли отправить из госпиталя письмецо, наш или немецкий самолёт гудит в воздухе?
Он лежал и угрюмо следил, как остывало внутри него тепло жизни — единственной драгоценности, принадлежавшей ему и утерянной им навеки веков.
О таких людях, хотя они ещё дышат и стонут, санитары говорят:
— Этот уже готов.
Ночью немцы налетали на Камышин, и раненые с беспокойством оглядывали дома с вышибленными оконными рамами, жителей, смотревших всё время вверх, блестевшую стеклом мостовую, ямы, вырытые упавшими с неба тридцатипудовыми бомбами, которые немцы нацеливали с верстовой высоты на маленькие домики под зелёными и серыми крышами.
Раненые волновались и говорили, что хорошо бы сразу, не останавливаясь здесь, сесть на пароход и поехать в Саратов. Они бережно подносили свои обвязанные руки и ноги к борту, точно это были дорогие, очень ценные, не им принадлежащие предметы, и спускались вниз, кряхтя и охая, доверчиво глядя на подходившего военного врача в куцем белом халатике с короткими рукавами и в кирзовых сапогах.
Майор, слезая с грузовика, оглядел тяжелораненого. Тот лежал с железным тёмным лицом и снова посмотрел глубоким взором прямо в глаза майору.
Майор махнул рукой своим случайным спутникам и пошёл по центральной улице.
«Почему-то умирающие всегда в глаза смотрят»,— подумал он.
Он шёл не торопясь, оглядывая дома, скверики охваченного военной тревогой городка, и вспоминал, что жена его училась тут в гимназии. И ему стало грустно от мысли, что по этим улочкам когда-то худенькой девочкой с длинной тонкой косой, обмотанной вокруг головы, ходила его Тома и что за ней ухаживали тут гимназисты и, наверно, назначали ей свидания в этом садике над Волгой, где теперь толпились беженцы, щетинились в небо зенитные пулемёты, а раненые в серых халатах с возбуждёнными, озорными лицами меняли хлеб и сахар на водку и самосад.
Потом он вспомнил, что ему следует получить по продовольственному аттестату продукты, и спросил регулировщика, где находится продпункт.
— Не знаю, товарищ майор,— ответил регулировщик и махнул флажком.
— Так-с,— сказал майор,— а где расположен комендант?
— Не знаю, товарищ майор,— ответил регулировщик и, чтобы обезопасить себя от сердитого замечания, добавил: — Мы тут недавно, ночью только пришли.
Майор пошёл дальше. Его опытный армейский глаз определил, что, очевидно, несколько часов назад в город пришёл корпусной или армейский штаб.
Возле домика с колоннами стоял автоматчик, а у калитки несколько командиров, ожидавших пропусков, оглядывались на плавно идущую официантку, подпиравшую своей высокой грудью поднос, прикрытый белой салфеткой.
Щёки официантки были румяны и круглы, икры её сильных больших ног белы, глаза чёрные, дерзкие, весёлые.
— Да-а-а,— протяжно сказал майор. И все командиры в зелёных пилотках и пыльных сапогах, обвешанные планшетами и полевыми сумками, услышав это многозначительное «да-а-а», улыбнулись.
Майор шёл по улице. Из-за фруктовых деревьев в саду видна была мачта рации, слышался чёткий стук движка, связисты, оглядываясь, тянули провода. Возле облупившегося малинового здания с наполовину выбитыми пыльными стёклами и с вывеской над входом «Кино Коминтерн» стояли тяжеловесные машины-фургоны и капитан в роговых очках, размахивая руками, кричал на шофёров.
Майор сразу понял, что это типографская техника армейской газеты. Больше того, он по многим признакам определил, что армия эта пришла из резерва, никогда в боях не была. Он понял это и по нервозной суетливости людей, и по их новому обмундированию, и по тому, что штабные командиры лихо носили на плече совершенно не нужные им здесь автоматы с тяжёлыми патронными дисками, и по тому, как были тщательно камуфлированы грузовики, и по тому, как шофёры, часовые, командиры, связисты всё время посматривали на синее августовское небо.
Майор, вначале оробевший от близости большого начальства, почувствовал себя весело.
Он со снисходительным спокойствием и с чувством превосходства оглядывал пришедших из тыла.
Майор воевал летом 1941 года в лесах Западной Белоруссии и Украины, прошёл через испытания первых дней войны и знал всё и видел всё. Все рассказы о войне майор, человек молчаливый и скромный, выслушивал с тихой сдержанной улыбкой, теша себя мыслью — «Эх, братцы, о том, что я знаю, не расскажешь и не напишешь».