Много он тут потрудился! Это он со своими односельчанами возводил плотину, строил мельницу, бил камень на постройку инвентарного сарая и скотного двора, возил лес для новой школы, рыл котлованы для фундаментов. А сколько он вспахал колхозной земли, накосил сена, намолотил зерна! А сколько он со своими товарищами по бригаде наформовал кирпича! Из этого кирпича — и больница, и школа, и клуб, и даже в район его кирпич возили. Два сезона он проработал на торфе — от комаров на болоте такое гудение, что дизеля не слышно. Много, много он бил молотом, и рубил топором, и копал лопатой, и плотничал, и стёкла вставлял, и точил инструмент, и слесарил.
Он всё оглядывал: дома, огороды, улицу, тропинки, оглядывал деревню, как оглядывают жизнь. Вот прошли к правлению колхоза два старика — сердитый спорщик Пухов и сосед Вавилова Козлов, его за глаза звали Козликом. Вышла из избы соседка Наталья Дегтярёва, подошла к воротам, поглядела направо, налево, замахнулась на соседских кур и вернулась обратно в дом.
Нет, останутся следы его труда.
Он видел, как в деревню, где отец его знал лишь соху да цеп, косу да серп, вторглись трактор и комбайн, сенокосилки, молотилки. Он видел, как уходили из деревни учиться молодые ребята и девушки и возвращались агрономами, учителями, механиками, зоотехниками. Он знал, что сын кузнеца Пачкина стал генералом, что перед войной приезжали гостить к родным деревенские парни, ставшие инженерами, директорами заводов, областными партийными работниками.
Вавилов ещё раз посмотрел вокруг.
Ему всегда хотелось, чтобы жизнь человека была просторна, светла, как это небо, и он работал, поднимая жизнь. И ведь не зря работал он и миллионы таких, как он. Жизнь шла в гору.
Закончив работу, Вавилов слез с крыши, пошёл к воротам. Ему вдруг вспомнилась последняя мирная ночь, под воскресенье 22 июня: вся огромная, молодая рабочая и колхозная Россия пела, играла на баянах в городских садах, на танцевальных площадках, на сельских улицах, в рощах, в перелесках, на лугах, у родных речек…
И вдруг стало тихо, не доиграли баяны.
Вот уж год стоит над советской землёй суровая, без улыбки, тишина.
Вавилов пошёл в правление колхоза. По дороге он опять увидел Наталью Дегтярёву.
Обычно она смотрела на Вавилова угрюмо, с упрёком — у неё на войне были и муж и сыновья. Но сейчас, по тому, как она поглядела на него внимательно и жалостливо, Вавилов понял: Дегтярёва уже знает, что и к нему пришла повестка.
— Идёшь, Пётр Семёнович? — спросила она.— Марья-то ещё не знает?
— Узнает,— ответил он.
— Ой, узнает, узнает,— сказала Наталья и пошла от ворот в избу.
В правлении председателя не оказалось: уехал на два дня в район. Вавилов не любил председателя. Тот, случалось, гнул свой личный интерес, хитрил. Он, видно, считал, что главное в жизни не работа, а умение обращаться с людьми, говорил одно, а делал другое.
Вавилов сдал однорукому счетоводу Шепунову колхозные деньги, полученные им накануне в районной конторе Госбанка, получил расписку, сложил вчетверо и положил в карман.
— Ну всё, до копеечки,— сказал он,— перед колхозом я не виноват ни в чём.
Шепунов, позванивая медалью «За боевые заслуги» о металлическую пуговицу на гимнастёрке, подвинул в сторону Вавилова лежавшую на столе районную газету и спросил:
— Читал, товарищ Вавилов, «В последний час»? Успешное наступление наших войск на Харьковском направлении, от Советского Информбюро?
— Нет,— ответил Вавилов.
Шепунов, заглядывая в газету, стал читать:
— «12 мая наши войска, перейдя в наступление на Харьковском направлении, прорвали оборону немецких войск и, отразив контратаки крупных танковых соединений и мотопехоты, продвигаются на Запад».— Он поднял палец, подмигнул Вавилову: — «…продвинулись на глубину 20—60 километров и освободили свыше 300 населённых пунктов…» Вот и пишут: «захвачено орудий 365, танков 25, а патронов около 1 000 000 штук…»
Он посмотрел на Вавилова с дружелюбием старого солдата к новичку и спросил:
— Понял теперь?
Вавилов показал ему повестку из военкомата.
— Понял, отчего ж я не понял… Я и другое понял: это только начало, а к самому делу как раз и я поспею,— и он разгладил повестку на ладони.
— Может, передать что-нибудь Ивану Михайловичу? — спросил счетовод.
— Что ж ему передавать, он и сам всё знает.
Они заговорили о колхозных делах, и Вавилов, забыв о том, что председатель «сам всё знает», стал наказывать Шепунову:
— Ты передай Ивану Михайловичу: доски, что я с лесопильного завода привёз, пусть на ремонт не пускает, для стройки пустит. Так и скажи. Потом насчёт мешков наших, что в районе остались. Надо человека послать, а то пропадут, либо заменят их нам. Потом насчёт оформления ссуды… так и скажи — Вавилов передал…
В колхозе Вавилова многие побаивались — бывал он резок и прям. Но ему верили и уважали его.
Он шёл обратно к дому по пустой улице и всё ускорял шаги. Его нестерпимо тянуло вновь увидеть детей, дом, казалось — всем телом, не только умом ощутил он тоску близкого расставания.
Он вошёл в дом, и всё в доме было знакомо и известно, и всё знакомое и известное показалось новым, волновало и трогало душу. И комод, покрытый вязаной скатертью, и подшитые валенки с чёрными заплатами, и ходики, висевшие над широкой кроватью, и фотографии родных в застеклённой раме, и большая лёгкая кружка из тонкой белой жести, и маленькая тяжёлая кружка из тёмной меди, и стираные вылинявшие серые штанишки Ванюши, отливающие какой-то грустной, неясной голубизной. И сама изба внутри имела удивительное свойство, присущее русским избам,— была одновременно тесна и просторна… Как в этой избе хороши были дети! С утра, топоча босыми ножками, пробежит Ваня по полу, светлоголовый, точно живой тёплый цветочек…