Потом его ранило осколком, потом его лечили, потом снова ранило, но уж не осколком, а пулей, теперь он нагоняет свою дивизию.
— Така работа,— сказал он и усмехнулся.
— Иван Леонтьевич,— спросил Аристов,— как же это вы столько воевали и ничего такого,— и он указал на грудь выцветшей, словно поседевшей гимнастёрки Берёзкина.
— Э-э-э,— протяжно сказал майор,— четыре раза представляли, а пока представят, заполнят наградные листы, меня в другую армию переведут. Я вот никак подполковника не получу, тоже, пока надумают аттестовать,— меня на новое место переводят. Известная вещь мотострелковая часть — цыганим по фронту. Нынче здесь, а завтра там. Така работа.— Он снова усмехнулся и притворно-равнодушно сказал: — Мои все приятели, которые училище со мной в двадцать восьмом кончили, теперь дивизиями командуют, дважды, трижды орденоносцы, а один, Гогин Митька, тот уже генерал, в Генштабе, что ли, к нему теперь: «Ваше приказание, товарищ генерал, выполнено, разрешите идти!» Лапу к уху, повернулся и пошёл. Солдатское дело, така работа.
Они вошли в чистенький дворик, и красноармеец с заспанным лицом, торопливо оправляя смявшуюся гимнастёрку и отряхивая солому, прилипшую к брюкам, лихо приветствовал их.
— Спишь? — сердито сказал Аристов.— На стол накрывай.
— Есть! — крикнул красноармеец и, взяв из рук Аристова мешок, пошёл в дом.
— Вот, чёрт, первый раз вижу толстого бойца,— сказал майор.
— Жук он,— сказал Аристов с уважением,— в АХО писарем был, требования выписывал, но оказался повар мировой. Переводить будем в столовую Военного совета, испытываю его теперь.
В проходной полутёмной комнатке с дощатыми стенами, выкрашенными по волжскому обычаю голубой масляной краской, их встретила хозяйка — приземистая, плечистая старуха с седеющими усиками.
Она хотела поклониться гостю, но так как была очень мала ростом и очень широка, поклониться ей не удалось, и её словно шатнуло вперёд.
Здороваясь с хозяйкой, майор вежливо козырнул и оглядел покрытый вышитой скатертью стол, кусты китайской розы, двуспальную кровать, закрытую опрятным белым одеялом.
Он вынул из полевой сумки мыльницу, полотенце и попросил хозяйку слить ему воды на руки.
— Как же ваше имя и отчество, мамаша? — спросил Берёзкин, сняв с себя гимнастёрку и намыливая крепкую, красную шею и лысеющую бритую голову.
— Вот до сих пор звали Антониной Васильевной,— протяжно, певуче ответила старуха:
— И дальше так будут звать, Антонина Васильевна, поверьте уж мне,— сказал майор.— Лейте, лейте, не бойтесь.
Он зафыркал, зафукал, заохал, закряхтел, нежась от удовольствия, подставляя голову под холодную струю воды, хлопая себя ладонями то по щекам, то по затылку.
Потом он прошёл в комнату и сел в кресло, полуприкрыв глаза, молчал, охваченный внезапным чувством покоя и уюта, которое с особой силой приходит к военным, вдруг попавшим из пыли, ветра, шума, вечной полевой жизни в мирный полумрак человеческого жилья.
Аристов тоже молчал. Вместе наблюдали они, как накрывал на стол толстый боец.
Старуха принесла большую тарелку крепеньких коралловых помидоров.
— Ешьте на здоровье. А скажите, товарищи начальники, когда оно, горе, кончится?
— Вот разобьём немца, тогда и кончится,— зевая, сказал Аристов.
— Тут у нас старичок есть один,— сказала Антонина Васильевна,— по книге гадает он, потом петухи у него — один чёрный, другой белый, они у него дерутся, и по тому, как Волга весной разливалась, по всему, словом, говорит этот старичок, выпадает, что двадцать восьмого ноября войне конец.
— Вряд ли он знает,— сказал боец, ставя на стол бутылку водки.
Майор, с детской улыбкой глядя на водку и тарелки с закусками — были тут грибы маринованные, и холодная баранина, и студень,— сказал:
— Вы, Антонина Васильевна, этим старичкам-шарлатанам не верьте. Они больше всего курами да яичками интересуются.
— Мне вот шестьдесят четвёртый год пошёл,— проговорила Антонина Васильевна.— Отец мой восемьдесят четыре года жил, а отца отец — девяносто три, и все мы коренные волжские люди, но не помним, чтобы немца или француза пускали до волжской воды. А вот этим летом пустили его, дурачки, до коренной земли. Говорят — техника какая-то у него, самолёты очень тяжёлые против наших; будто у него ещё порошок такой есть, насыпет в воду — и в машины заливает, заместо бензина. Не знаю я. Вот только утром на базаре из Ольховки старуха одна приезжала, муку меняла и говорила, будто у них в избе пленного немецкого генерала держали, так он прямо всем говорит: «У меня такой приказ от Гитлера, возьмём Сталинград — вся Россия наша будет, а не возьмём — обратно к своей границе вертаться станем». А вы как считаете? Сдадим Сталинград или удержим?
— Нет, будь уверена, Сталинграда не сдадим,— сказал Аристов.
— Дело военное,— сказал майор,— тут трудно наперёд гадать. Постараемся, конечно, Антонина Васильевна.
Аристов хлопнул рукой по лбу:
— Да у меня ведь завтра идёт в Сталинград машина. С ней едет подполковник Даренский из штаба фронта, он в кабину сядет, а сзади только два человека — мой кладовщик и лейтенант, мальчик, из школы едет — просили его подбросить. Вы у меня заночуете, а утром они прямо заедут за вами.
— Вот чудесно,— сказал майор,— вот чудесно, это я знаю — к фронту всегда раньше срока попадёшь.
Они сидели несколько минут молча — состояние, хорошо знакомое всем, готовящимся выпить: говорить уже хочется о вещах в некотором роде сокровенных, до выпивки разговор этот не клеится, и потому собутыльники благоразумно ждут первой рюмки, когда можно будет приступить к настоящей беседе.