— Ещё бомбы начнут рваться, горячие, яишню на них жарить.
А полуторки с авиационными бомбами шли одна за другой, пыля колёсами,— транспорт двухсоток переправлялся на заволжские аэродромы.
Один из водителей, озорно вскрикнув, дал газ. Машина, тяжело оседая под страшным грузом, съехала с помоста и пошла к берегу, подскакивая и стуча рессорами. Регулировщики побежали ей наперерез, крича:
— Стой, назад!
Первым добежал к грузовику высокий регулировщик; он замахнулся прикладом на радиатор, водитель объяснял что-то, показывая на задние скаты, размахивал руками.
Подбежали ещё два регулировщика, и все они сразу зашумели. Казалось, шуму этому не будет конца, но шофёр вынул из кармана железную банку, и регулировщики, обрывая куски газетки, полезли в банку за табаком и закурили. Машину отвели к самой воде, чтобы она не мешала встречному транспорту, который придёт с баржей с левого берега. Шофёр лёг на камни в тень.
— Первым пойдёшь,— сказали регулировщики и затянулись.
На берег въехал чёрный новенький «пикап», возле шофёра сидел подполковник с худым лицом и такими сердитыми и холодными глазами, что регулировщики только вздохнули и не стали придираться.
В кузове на скамеечке сидел майор, куривший «готовую» папиросу, и лейтенант — красивый мальчик с болезненными глазами, одетый во всё новое, видимо, недавно выпущенный из школы. А рядом сидел начальник в нарядной шинели внакидку, которого солдаты сразу определили как «представителя».
Регулировщики отошли на несколько шагов и услышали, как подполковник сказал из кабины:
— Наблюдайте за воздухом, товарищи.
Один из регулировщиков насмешливо заметил:
— Вот живут! Папироски курят готовые, чай пьют из термосов!
К самой воде подошёл отряд красноармейцев. Шедшие впереди озирались, ища глазами командира, замедляли шаги — приказания остановиться не было, лейтенант в эту минуту прикуривал от папироски регулировщика и спрашивал, бомбит ли немец переправу.
— Стой! — закричал издали лейтенант.— Стой!
Красноармейцы опускались на прибрежные камни, складывали мешки, винтовки, скатки шинелей, и сразу над Волгой встал запах потного тела, пропотевшего белья, махорочного дыма, словом, тот особый запах, который бывает у войска, шагающего по той дороге, что кончается на переднем крае.
Каких только лиц не было здесь: худые горожане, не привыкшие к походам; посветлевшие от усталости широкоскулые казахи; сменившие халаты и цветные тюбетейки на гимнастёрки и пилотки узбеки с бархатным взором, полным задумчивой печали; заводские молодые ребята; отцы семейства, колхозники, люди могучего, тяжёлого труда — их жилистые шеи и мышцы, игравшие под мокрыми от пота гимнастёрками, ещё крепче и чеканней выступали, подчёркнутые аскетической тяжестью солдатской жизни; был плечистый и поворотливый солдат, такой румяный и улыбающийся, словно вся тяжесть похода не касалась его, как не касается промасленного жёсткого крыла молодого селезня речная вода.
Некоторые сразу же пошли к воде, присев на корточки, черпали котелками, один стал стирать платок, и чёрный клуб грязи пошёл в светлую воду, другой мыл руки и плескал горстью себе на лицо. Иные, сидя, жевали сухари, крутили папиросы. Большинство же легло, кто на бок, кто на спину, и лежало, закрыв глаза, так неподвижно, что можно было их принять за мёртвых, не будь на их лицах выражения усталости.
И лишь один — плечистый, худой, смуглый красноармеец лет сорока с лишним, не сел, не лёг, а остался стоять и долго смотрел на реку. Поверхность воды была совершенно гладкой — она лежала ровной, тяжёлой плитой, и казалось, весь зной неподвижного августовского дня идёт от этого огромного зеркала, врезавшегося в берег, бархатно-чёрного там, где падала на него тень от песчаного обрыва, аспидного, голубоватого там, где било по нём наотмашь могучее солнце.
Красноармеец долго и пристально оглядывал луговой берег, откуда тащилась баржа, посмотрел вверх по течению, посмотрел вниз, оглянулся на своих товарищей…
Шофёр вышел из «пикапа» и подошёл к лежавшим красноармейцам:
— Откуда вас, ребята, ведут? — спросил он.
— То на окопы, то на подсобное посылали,— ответил боец с тайным намерением расположить к себе шофёра и попросить у него покурить,— так вот идём, солнышко такое, что с ног людей валит. Покурить нету ли, товарищ механик, газетки за тонкое число?
Водитель достал из кармана кисет, свёрнутую газетину и дал красноармейцу закурить.
— Под Сталинград, что ли? — спросил шофёр.
— Кто его знает — куда. Сейчас обратно в Николаевку — там дивизия наша в резерве.
Второй красноармеец, досадовавший на себя, что не догадался попросить у водителя табачку, сказал:
— Вот так маршируем, хуже нет от своей части уйти, горячей пищи не видим. Табаку второй день не получаем,— и, обращаясь к тому, что курил, попросил: — Оставь, что ли, покурить.
Едва на баржу были погружены «пикап» с командирами, машины с авиабомбами, несколько колхозных подвод, запряжённых волами, и едва начальник переправы дал команду к погрузке людей, как в небе над Волгой началась необычайная суета. Несколько истребителей барражировало над Волгой и заволжскими песками, наполняя воздух высоким пронзительным гулом моторов. Красноармейцы оглядывались, замедляли шаги, ожидая, не отменят ли приказание о погрузке в связи с начавшейся в воздухе тревогой, но начальник переправы замахал рукой, перехваченной красной перевязью, и закричал:
— Давай! Давай!
Может быть, ему хотелось поскорей отогнать от причала огромную баржу, гружённую тяжким весом двенадцатипудовых авиационных бомб, либо он привык к воздушным налётам и вовсе не придавал им значения.