— Всё! Сами хозяева,— ответил он и вместо обычной напряжённости и озабоченности увидел на лице Игумнова улыбку. Кровь отлила с побледневшего морщинистого лица начальника штаба, и оно, словно омытое, стало белее и моложе.
Филяшкин увидел, что Игумнов вытащил из кармана гимнастёрки несколько писем, стал рвать их на мелкие клочки, разбрасывать по полу. Он даже не задумался над тем, что делает Игумнов, понял сразу — начальник штаба не хочет, чтобы немцы, обшарив его мёртвым, стали бы лапать письма от жены и детей.
Игумнов вынул расчёску и провёл ею по седому ёжику.
— Да мать её… жизнь! — крикнул, внезапно рассердившись, Филяшкин.— Командовать надо.
Он послал связиста найти порыв провода, ведущего в полк. Он связался с командирами рот, велел укрыть пулемёты и противотанковые ружья, чтобы их не разбило до атаки (он был уверен, что атака будет), велел получше укрыть людей и рассредоточить их по мере возможности, чтобы до атаки не терять батальону человеческой силы. Велел командирам рот приберечь связных, спросил, как люди, не понизилось ли их моральное состояние, посулил комротам и комвзводам, что если кто из людей вздумает драпать, суд будет тут же на месте.
На мгновение вдруг заговорил телефон, Филяшкин связался с Елиным, тот обещал поддержать батальон всеми огневыми средствами полка, но они не успели договорить: связь тут же порвалась и уже больше не восстанавливалась — либо её перешибли, либо немец, зашедший в тыл батальону, перекусил проволоку.
Он приказывал, объяснял, облизывая сухие губы и похлопывая себя по лбу и по затылку,— оглушило немного, и всё, что он говорил, основывалось на одном, необычайно простом и ясном чувстве: его батальон во время немецкой атаки не сдвинется с места, не будет отступать, не попытается прорваться к Волге, на соединение с полком, а будет драться до конца: вздумаешь, Филяшкин, отходить — весь полк немцы утопят в Волге.
И люди, переправившиеся с ним несколько дней назад через Волгу, хотя многие из них впервые попали в бой, а остальные давно уж не были в бою,— казалось ему, испытывали такое же чувство решимости. Все сомнения его, вместо того чтобы усилиться, исчезли, перестали его тревожить: отступать некуда, отступать невозможно, под обрывом вода, и все они дружно вцепились в этот край земли и уж, чёрта, не слезут с него, не дадут себя утопить в реке. Но всё же Филяшкин наклонился к Шведкову, вернувшемуся перед самым началом огневого налёта из штаба полка, и крикнул ему:
— Хорошо бы пробраться к Конаныкину, у него в роте штрафники есть, как их самочувствие?
В роте Конаныкина первая мина упала на край окопчика, в котором сидели трое бойцов. Их осыпало землёй. Двое в миг разрыва склонились над котелками и замерли пригнувшись, точно чья-то рука продолжала их прижимать к земле. Третий, сутулый, худой, спокойно сидел, привалившись плечом к стенке окопа.
— Вот, паразит, что делает, поесть не даёт,— сказал один из бойцов, разглядывая засыпанный землёй котелок, словно по условию войны полагалось не стрелять во время еды.
Второй, стряхивая землю с плеч и растерянно обтирая ладонью ложку, пробормотал:
— А я думал: ну, всё!
Третий вдруг молча лёг на землю, навалившись тяжестью тела и мёртвой головой на ноги товарищей.
Тотчас вновь послышался ужасающий своей невинной нежностью шелест, и несколько мин шлёпнулось, перелетев через окоп.
Из грохота и дыма разрывов родился пронзительный стон человека, и два голоса закричали:
— Тащи…
И снова свист и разрывы.
«Накрыло огнём»,— эти слова точно выражают происходящее при внезапном огневом налёте; людей накрывает огнём, как накрывает сетью, мешком.
Осколки влеплялись в кирпич, рождая красненькие облачка пыли, и тут же, потеряв свою убойную силу, с безобидным плоским постукиванием плюхались на землю. Каждый осколок шумел по-своему, согласно своему весу, скорости, форме. Один словно во всю силу играл на гребешке, у него, наверное, были кудрявенькие, зазубренные края. Второй дудел, выл, видимо, вспарывая воздух большим стальным когтем, третий пыхтел, мокро шлёпал, его, должно быть, свернуло в трубочку, и он кувыркался, с бешенством расплёскивая сухой воздух.
А брюхатые мины свистели с переливом — такой звук только и могло родить металлическое веретено, сверлящее тоненьким носиком круглую дырочку в воздухе, а затем силой своих плотных плеч ловко расширяющее эту дырочку.
И все эти пискливые, шепелявые, визгливые, скрипящие, пустяковые звуки невидимого глазами железа — и были голосом смерти.
Отдельные, то здесь, то там возникающие рыжие и серые дымки слились в один дым. Отдельные облачка кирпичной, известковой, земной пыли слились в одну серую муть. Дым и пыль, смешавшись, отделили землю от неба, закрыли батальон, стоявший среди развалин.
Шла подготовка немцев к танковой атаке, и главное остриё этой подготовки было нацелено совсем не на то, чтобы перебить всех людей в батальоне — военный опыт показал, что и самым плотным огнём не удаётся истребить сотни людей, зарывшихся в землю, схоронившихся в каменные норы, залезших в глубокие щели: законы вероятности опровергали возможность такого полного истребления.
Главная мощь огня была направлена против солдатской души, против солдатской воли. Сила огня врывалась в душу каждого человека, проникала в неё, как бы удачно, как бы глубоко ни зарылся человек в землю, она просверливала те нервные узлы, до которых не добраться ножу самого хитрого хирурга, она врывалась в человека через ушной лабиринт, через полузакрытые веки, через ноздри, она потрясала его череп и мозг.