— Разрешите быть свободной? — спросила девушка, когда Шведков выполз на поверхность.
— Зачем, подождите немного,— сказал Филяшкин. У него всегда был миг неловкости, когда он оставался наедине с девушкой, переходил от тона начальника, говорящего с подчинённым, на тон, обычный между возлюбленными.— Слушай, Лена,— сказал он,— давай вот что. Прости ты меня, что я так нахально держался на марше. Оставайся, простимся. Чего уж, война спишет.
— Мне списывать нечего, товарищ комбат,— сказала она и тяжело задышала.— И, во-первых, вам никто не должен прощать: я не маленькая, сама знала, сама отвечаю, отлично всё понимаю, и когда к вам пошла, понимала; и, во-вторых, я не останусь тут у вас, а пойду, куда мне положено по долгу службы. А, в-третьих, подарки мне эти ни к чему, у меня всё обмундирование есть. Разрешите быть свободной? — и эти слова: «разрешите быть свободной» прозвучали совсем не по-воинскому, не по уставу.
— Лена,— сказал Филяшкин,— Лена… ты разве не видишь…— и голос его был такой странный и необычный, что девушка удивлённо посмотрела на комбата. Он поднялся на ноги, хотел, видно, сказать что-то важное, но вдруг усмехнулся: — Ладно, чего уж,— и уже спокойным глуховатым голосом закончил: — В случае чего,— он показал рукой на запад,— ты в плен не сдавайся, держи наготове трофейный пистолетик, что я тебе подарил.
Она пожала плечами и сказала:
— И в случае чего я могу застрелиться из своего нагана.
И она ушла, не оглянувшись на старшего лейтенанта, на бесполезные нарядные тряпки, лежавшие на земле.
В сумерках, пробираясь на медпункт, Лена Гнатюк зашла на КП третьей роты.
Автоматчик резко окликнул её, но тут же узнал и сказал:
— А, старший сержант, проходи.
Её вдруг поразила мысль: неужели она, старший сержант, и есть та самая Лена Гнатюк, которая два года назад в деревне Подывотье, Сумской области, работала бригадиром по сбору свёклы и вечером, возвращаясь с поля, входя в хату, капризно и весело говорила:
— Ой, мамонько, давайте кушать, я ужинать хочу!
Ковалёв спал сидя, прислонившись спиной к балке, подпиравшей перекрытие подвала. На полу горела свеча, припаянная стеарином к поставленному на попа кирпичу. Рядом беспорядочно, навалом, лежали ручные гранаты, словно заснувшая рыба, вытащенная сетью и брошенная на землю.
У Ковалёва на коленях лежал автомат, руками он прижимал к животу свою полевую сумку.
Спотыкаясь о гремящие пустые автоматные диски, девушка подошла к нему.
— Миша, Миша! — позвала она и тронула лейтенанта за рукав, взяла за руку, по привычке пощупала пульс.
— А? — спросил он и открыл глаза, но не пошевелился.— Это ты, Лена?
— Устал? — спросила она.
— Нет, не устал, отдыхал немного,— ответил он, словно оправдываясь,— старшина дежурит, я отдыхаю.
— Миша,— позвала она негромко.
— Ну?
— Ты, Миша, не понимаешь ничего.
— Иди лучше, Лена, ей-богу,— проговорил он.— Чего нам разговаривать об этом всём. Меня девушка дома ждёт.
Она вдруг прижалась к нему, положила голову ему на плечо.
— Мишенька, ведь нам, может, час жизни остался,— быстро заговорила она,— ведь всё это глупость была, неужели ты не чувствуешь? Сегодня несут, несут раненых, а я только смотрю: нет ли тебя? Да ты пойми, мало ли что находит на человека, и на меня нашло, ты кого хочешь спроси, девчат из санчасти полка спроси, они все знают, как я к тебе отношусь. Вот и на КП была, я даже смотреть на него не хотела. Я тебя одно прошу: поверь мне только, слышишь, поверь! Вот ты всегда такой! Почему ты понять не хочешь?
— Пускай, товарищ Гнатюк, я ничего понять не умею, зато вы слишком много понимаете. Я к девушкам подхожу без замыслов. Вы и понимайте, а я не обязан людей обманывать, как некоторые.
И как бы ища поддержки в своём трудном решении, он прижал к себе полевую сумку, погладил её ладонью.
Несколько мгновений они молчали, и он вдруг сказал громким голосом:
— Можете идти, товарищ старший сержант.
Именно эти слова пришли ему в голову, чтобы окончательно и бесповоротно закончить разговор с девушкой, и он ощутил всем телом, спиной, затылком, как нехорошо прозвучали эти деревянные слова.
Два красноармейца, спавшие на полу, приподнялись одновременно и посмотрели сонными глазами, чей это рапорт принял командир роты.
Боец Яхонтов лежал на груде шинелей, снятых с убитых. Он не стонал, а настойчиво и жадно, потемневшими от страдания глазами, смотрел в рябое звёздное небо.
— Уйди, уйди,— шёпотом прокричал он санитару, пробовавшему его подвинуть.— Больно, у тебя руки каменные, не трогай меня!
Над ним наклонилось лицо женщины, на него пахнуло её дыхание. Слёзы упали на его лоб и щёку, ему показалось, что с неба упали капли дождя.
И он внезапно понял: то слёзы, и они горячи и горяча рука, погладившая его, оттого что жизнь от него отходит и касание живого тела кажется ему горячим, как горячо оно для холодного куска железа или дерева. И ему вообразилось, что женщина плачет над ним.
— Ты добрая, не плачь, я поправлюсь ещё,— сказал он, но она не слышала его слов. Ему казалось, что он произносит слова, а он уже «булькал», как говорят санитары.
До утра не спала Лена Гнатюк.
— Не кричи, не кричи, немцы рядом,— говорила она бойцу с перебитыми ногами и гладила его по лбу, по щекам,— потерпи до утра, утром отправим тебя в армейский госпиталь, там гипс тебе наложат.
Она перешла к другому раненому, а боец с перебитыми ногами снова позвал её:
— Мамаша, пойди сюда, я спросить тебя хочу.