— Сейчас, сынок,— ответила она, и ей, и всем вокруг казалось естественным, что человек с седой щетиной назвал её мамашей, а она, двадцатитрёхлетняя женщина, звала его сыном.
— Это как — гипс, без боли, усыпляют? — спросил он.
— Без боли, потерпи, потерпи до утра.
На рассвете прилетел одномоторный «юнкерс», крылья и нос его стали розовыми, когда он пошёл в пике над вокзалом. Фугасная бомба попала в ту яму под стеной, где находились раненые, Лена Гнатюк, два санитара — и не стало там живого дыхания.
Пыль и дым, поднятые взрывом, восходящее солнце окрасило в рыжеватый цвет, и лёгкое облако долго висело в воздухе, пока ветер с Волги не погнал его на запад и не рассеял над степью.
В 6 часов утра советская тяжёлая артиллерия открыла огонь из Заволжья по немецким позициям. В утреннем воздухе натянулись невидимые струны, и воздух над Волгой запел. Казалось, что серебристая рябь на воде поднимается вслед летящим над Волгой советским снарядам.
Над немецким расположением на западной окраине города и у вокзала вздымались чёрные и рыжие комья земли, древесная щепа, каменная крошка и пыль.
В течение часа ревела советская тяжёлая артиллерия, выли снаряды и пелена жёлтого и чёрного дыма висела над замершими, заползшими в землю немецкими солдатами.
Как от эпицентра землетрясения, волнами расходились содрогания почвы, вызываемые разрывами советских снарядов. В блиндажах, у самого берега, позванивали металлические каски, штыки, автоматы, развешанные на стенах.
И тотчас, едва кончилась артиллерийская подготовка и вспотевшие от работы заволжские артиллеристы отошли от раскалённых стволов орудий, двинулись в атаку стрелковые подразделения, стала вскипать вода в кожухах советских пулемётов, гулко заахали «феньки» , разогрелись от огневой дрожи ППШ.
Но советская атака захлебнулась, пехота, действовавшая мелкими группами, не сумела развить успех.
К 11 часам вокзал представлял собой картину поистине ужасную.
Среди пыли и дыма, поднятых сосредоточенным огнём миномётов и орудий, среди чёрных разрывов авиационных бомб, под вой авиационных моторов и секущий хрип мессершмиттовых пулемётных очередей батальон, вернее остатки его, продолжал отбиваться от немцев.
Голоса раненых, стоны тех, кто с тёмным от боли рассудком лежал в крови, либо ползал, ища укрытия, смешивались с командой, очередями пулемётов, стрельбой противотанковых ружей. Но каждый раз, когда после шквального огня наступала тишина и немцы, пригнувшись, бежали к искромсанным развалинам,— эти казавшиеся окончательно мёртвыми и немыми развалины вновь оживали.
Филяшкин, лёжа на груде стреляных гильз, нажимая на спусковой рычаг пулемёта, быстро оглянулся на Шведкова, старательно и плохо стрелявшего из автомата.
Немцы снова шли в атаку.
— Стой! — закричал самому себе Филяшкин, увидя, что пулемёт нужно перенести на новое место. Он крикнул подручному, молодому красноармейцу, с преданностью и обожанием глядевшему на командира батальона: — Тащи на руках, вот под эту стенку,— и ухватился за хобот пулемёта.
Пока они устанавливали пулемёт на новом месте, Филяшкину обожгло левое плечо, рана пустяшная, не рана, а порез, он не почувствовал её смертельной глубины.
— Перевяжи мне скоренько плечо, комиссар,— крикнул он, раскрыв воротник гимнастёрки,— и тут же отмахнулся от бинта: — Потом, потом, полезли…— И он стал наводить пулемёт.— Начал срочную пулемётчиком, и сегодня пулемётчиком,— бормотал он.— Ленту, ленту давай,— закричал он подручному.
Он подавал себе команду и сам исполнял её,— он был командир подразделения, и наблюдатель, и пулемётчик.
— Противник прямо и слева триста метров,— закричал он за наблюдателя.
— Пулемёт к бою… по атакующей пехоте, непрерывным, пол-ленты, огонь! — закричал он за командира и, ухватившись за ручки затыльника, медленно повёл пулемёт слева направо.
Серо-зелёные немцы, внезапно выскочившие из-за насыпи, вызывали у него удушливое бешенство; у него не было чувства, что он обороняется и что бегущие в его сторону увёртливые, хитрые немецкие солдаты нападают,— ему казалось, он нападает, а не отбивается.
В нём всё время, как эхо скрежещущего непрерывного пулемётного огня, жила одна заполнявшая его мысль. В этой мысли находил он объяснение всему, что было в жизни: досаде, удачам, снисхождению к тем из сверстников, кто отстал в лейтенантах, и зависти к тем, кто, обогнав его, ушёл в подполковники и майоры. «Начал срочную пулемётчиком и кончаю пулемётчиком». Простая, ясная мысль отвечала на всё, тревожившее его в последние часы. Эта мысль слилась с чувством и говорила ему о том, что всё плохое и тяжёлое, случившееся в жизни, перестало значить для него, пулемётчика Филяшкина.
Шведков так и не перевязал его: Филяшкин вдруг, теряя сознание, с размаху ударился подбородком о затылок пулемёта и мёртвый повалился на землю.
Немец, артиллерист-наблюдатель, давно уже заметил пулемёт Филяшкина, и, когда тот вдруг притих, немец заподозрил хитрость.
Шведков не успел поцеловать комбата в мёртвые губы, не успел оплакать его, не ощутил тяжкого бремени командования, лёгшего на него со смертью Филяшкина,— и он был убит снарядом, всаженным немецким наводчиком в самую амбразуру его укрытия.
Старшим в батальоне остался Ковалёв, но он сам не знал об этом,— связи с Филяшкиным у него во время немецкой атаки не было.
Ковалёв уже не походил на того вихрастого и светлоглазого юношу, который два дня назад перечитывал стихи, записанные в тетрадке, и надписи на фотографиях. И мать не узнала бы в этом хриплоголосом человеке с воспалёнными глазами, с прилипшими ко лбу серыми прядями волос — родного мальчика, сына.