За правое дело - Страница 47


К оглавлению

47

— Вы помните ту женщину с детьми на вокзале? — вдруг спросил Штрум.

— Жалко её, так и стоит перед глазами,— сказал Постоев, снимая с полки чемодан, и тоном серьёзности и искренности, которым говорит человек, понявший душевное состояние собеседника, добавил: — Да, тяжело, тяжело, дорогой мой…— Нахмурившись, он проговорил: — Как вы относитесь к тому, чтобы закусить? Вот жареная курица.

— Отношусь вполне одобрительно,— ответил Штрум.

Поезд подошёл к мосту через Волгу, загрохотал, как телега, выехавшая с просёлка на булыжную мостовую.

Внизу лежала Волга, рябая от ветра, в песчаных отмелях: непонятно было, в какую сторону она течёт. Сверху река казалась некрасивой, серой, мутной. На холмиках и в лощинах стояли длинноствольные зенитные пушки, среди окопчиков шли два красноармейца с котелками, не оборачиваясь в сторону поезда.

— По теории вероятности, немецкому лётчику угодить бомбой в наш мост с летящего на большой высоте и на большой скорости самолёта да ещё при порывистом, переменном ветре — безнадёжное дело. Поэтому безопасней всего во время бомбёжки на стратегических мостах,— сказал Постоев.— Но вот как бы нам не попасть под бомбёжку в Москве; откровенно говоря, не хочется даже думать об этом.— Постоев поглядел на реку, задумался и проговорил: — Немцы приближаются к Дону, идут к Сталинграду. Неужели они вот так будут смотреть на Волгу, как мы с вами на неё смотрим? Кровь леденеет…

В купе у соседей баян заиграл «Из-за острова на стрежень…». Видимо, там тоже после переезда через мост говорили о Волге.

Поговорив о детях и казанских событиях, Постоев сказал:

— Я обычно наблюдал своих спутников в дороге и заметил: от Казани до Мурома говорят о домашних, казанских делах. В Муроме происходит перелом, и уже разговор идёт о том, что будет в Москве, а не о том, что осталось в Казани. Человек в поездке, как тело, движущееся в пространстве, сперва испытывает притяжение одной системы, потом переходит в сферу притяжения другой. Вы сможете это на мне проверить. Похоже, что я сейчас усну, а когда проснусь, буду, наверное, говорить о московских делах.

И он действительно уснул. Штрума удивило, что спал он, как ребёнок, совершенно беззвучно — казалось, что человек такого богатырского телосложения должен мощно храпеть во сне.

Штрум смотрел в окно, и волнение всё больше охватывало его. Это была первая поездка Штрума после того, как он в сентябре 1941 года уехал из Москвы. И событие, такое ординарное в мирное время, потрясало: он ехал в Москву!

И оттого, что в поезде как-то поблёкли казанские житейские волнения и тревоги, оттого, что вдруг разрядилось постоянное рабочее напряжение мысли, не оставлявшее его ни дома, ни на улице, Штрум не успокоился, как обычно это случалось в долгой и удобной дороге. Другие чувства и другие мысли, те, что вытеснялись в каждодневной работе, в семейных и житейских заботах, поднялись в нём.

И он даже растерялся — такими сильными и властными оказались эти недодуманные мысли и недочувствованные чувства. Каким застала его война, ждал ли он её? Он думал об академике Чепыжине, вспомнил о профессоре Максимове, о котором вечером рассказывала Надя, с ним были связаны воспоминания последних мирных недель.

Вот прошёл год, самый длинный год в его жизни, он снова едет в Москву! Но ведь на сердце по-прежнему тревожно, и по-прежнему мрачные сводки, и война уже подходит к Дону.

Потом Штрум думал о матери. Ведь всегда, когда он говорил себе, что мать погибла, то говорил это так, не из души, а так… Он закрыл глаза и старался представить себе её лицо. Странно, но лица самых близких людей труднее представить себе, чем лица отдалённых знакомых. Поезд идёт в Москву. Он едет в Москву! И с внезапной радостной уверенностью Штрум подумал, что мать жива, что они непременно увидятся.


31

Анна Семёновна жила до войны в зелёном, тихом городке на Украине. Она работала в поликлинике, принимала больных глазными болезнями. В письмах сыну она писала о родственниках, о своих больных, писала о прочитанных книгах… Под окном у неё росла старая груша, и Анна Семёновна сообщала сыну все обстоятельства жизни дерева — о сломанных зимой ветвях, о появившихся почках, листьях. Осенью она писала ему: «Увижу ли снова мою старую подругу в цвету — листья желтеют и опадают».

В марте 1941 года она писала: стало не по времени тепло, прилетели аисты, множество их всегда жило в этих краях. В день их прилёта резко испортилась погода, и на ночлег они, точно чуя недоброе, сбились все вместе в парке на окраине города. В ночь началась метель, и аисты десятками гибли, многие, полумёртвые, обезумевшие, шатаясь, выходили на шоссе, видимо, ища помощи у людей. Молочница рассказывает, что вдоль шоссе лежат окоченевшие птицы.

Письмо матери было странным, полным тревоги. В том же письме мать писала, что хочет летом обязательно приехать, ей всё кажется, что война неминуема, каждый раз она со страхом включает радио. «Я лежу ночью в постели, смотрю в темноту и думаю, думаю…»

Вскоре она написала ему, что пришло настоящее тепло. Письмо было спокойное, шутливое.

Штрум ждал мать к себе на дачу в начале июля, но война помешала её приезду. Последняя открытка, полученная им, была послана Анной Семёновной 30 июня. В этой открытке мать писала лишь несколько строк, видимо, намекала на воздушную бомбардировку: «По нескольку раз в день сильно волнуемся. Но что будет со всеми, то будет и со мной». В приписке, сделанной дрожащими буквами, она просила передать привет Людмиле и Толе, спрашивала о Наде, просила поцеловать «её милые, грустные глаза». И снова мысли Штрума возвращались к тому времени, когда втайне вызревала война, и ему хотелось соединить, связать огромные события мировой истории со своей жизнью, со своими волнениями, привязанностями, болью.

47