За правое дело - Страница 48


К оглавлению

48

32

Тогда, в предвоенные дни, уже было очевидно, что победа над десятью западноевропейскими государствами далась Гитлеру почти даром, сила его войск не была растрачена. Огромные сухопутные армии концентрировались на востоке Европы. Рождались версии всё новых политических и военных комбинаций. В эфире передавались слова Гитлера о том, что судьба Германии и мира ныне решается на тысячу лет.

В семейном кругу, в домах отдыха, в учреждениях люди говорили о политике и войне. Пришла грозовая пора, когда мировые события слились с личной судьбой людей, ворвались в жизнь, и даже такие вопросы, как летняя поездка на морское побережье, покупка мебели либо зимнего пальто, решались в зависимости от военных сводок и опубликованных в газетах речей и договоров. Люди часто ссорились, переоценивали сложившиеся отношения. Особенно много споров происходило по поводу силы Германии и отношения к этой силе.

В ту пору вернулся из научной командировки Максимов — профессор-биохимик. Он побывал в Чехословакии, Австрии. Штрум относился к нему без особой симпатии. Румяный и седой Максимов с округлыми движениями, тихой речью казался робким, безвольным, прекраснодушным. «С его улыбкой можно чай пить внакладку,— говорил Штрум,— две улыбки на стакан».

Максимов делал доклад на небольшом собрании профессуры. Он почти ничего не сказал о научной стороне своей поездки, больше говорил о впечатлениях, о беседах с учёными, описывал жизнь в городах, оккупированных немцами.

Когда он заговорил о положении науки в Чехословакии, голос его задрожал, и он вдруг крикнул:

— Это нельзя рассказать, это надо видеть! Люди боятся своей собственной тени, товарищей по работе, профессора боятся студентов. Мысли, душевная жизнь, семейные и дружеские узы — всё под контролем фашизма. Мой товарищ, с которым я когда-то учился,— мы вместе за одним столом отрабатывали восемнадцать синтезов по органической химии, нас связывает тридцать лет дружбы,— умолял меня ни о чём не расспрашивать его. Его охватывал ужас при одном предположении о том, что я буду ссылаться на его рассказы, и гестапо разгадает, о ком идёт речь, если я даже и не буду называть ни фамилии его, ни города, ни университета. В науке царствует фашизм. Его теории ужасны, а завтра они станут практикой. Да, они уже стали практикой. Ведь там серьёзно говорят о селекции, о стерилизации, мне один врач рассказывал об убийстве душевнобольных и туберкулёзных. Это полное помрачение душ и умов. Слова «свобода», «совесть», «сострадание» преследуются, их запрещено говорить детям, писать в частных письмах. Таковы фашисты. Будь они прокляты!

Последние слова он прокричал и, взмахнув рукой, ударил с силой кулаком по столу, ударил так, как может ударить взбешенный волжский матрос, а не тихоголосый профессор с седой головой и приятной улыбкой.

Выступление его произвело большое впечатление.

Штрум сказал:

— Вы, Иван Иванович, обязаны, это ваш долг, записать все ваши впечатления и опубликовать их…

Кто-то тихо сказал тоном, каким говорят взрослые с детьми:

— Всё это не ново, и такие воспоминания вряд ли сейчас следует печатать, в наших интересах укреплять политику мира, а не расшатывать её.

В воскресенье 15 июня 1941 года Штрум с семьёй поехал на дачу.

После обеда Штрум с Надей и Толей сидели на скамейке в саду.

Надя, прислушавшись к скрипу калитки, радостно крикнула:

— Кто-то пришёл! А, Максимов!

Максимов видел, что Штрум рад ему, но с тревогой спросил:

— Не помешал ли я? Может быть, вы собирались отдохнуть?

Затем он пытался выяснить, не нарушил ли его приход прогулки, не собирался ли Штрум в гости.

Наконец, Максимов сказал:

— Помните ваше пожелание, высказанное после моего сообщения? Мне хочется посоветоваться с вами, почему бы действительно не написать?

Но в это время в сад сошла Людмила Николаевна, и Иван Иванович стал длинно здороваться, снова извинялся за вторжение и отказывался пить чай, боясь утруждать хозяйку.

После чая Людмила Николаевна повела Ивана Ивановича смотреть на яблоньку, приносившую ежегодно до пятисот яблок, она ездила за этим деревцем в Юхнов, к одному старику мичуринцу.

Разговор, видимо, увлёк их обоих. Так и не состоялась беседа о фашизме. Иван Иванович обещал прийти в следующее воскресенье.

— Вот, ребята,— сказал Виктор Павлович детям, когда Максимов ушёл,— куда этому доброму и деликатному дяде деваться теперь, в «штурм унд дранг периоде»? 

Но в следующее воскресенье Виктор Павлович в поднявшемся вихре уже не помнил о Максимове.

Через месяц после начала войны кто-то из знакомых сказал ему, что Иван Иванович в свои пятьдесят четыре года оставил кафедру и записался в дивизию московского ополчения, ушёл рядовым на фронт.

Забудутся ли те июньские и июльские дни? Бумажный пепел носился над улицами: то сжигались старые архивы наркоматов и трестов. Вечернее небо было загадочно и тихо, томительно шли ночные часы в ожидании утреннего света… И первая шестичасовая, утренняя сводка всегда была полна тяжёлых сообщений.

Теперь, спустя год, в вагоне, везущем его в Москву, Штрум вспоминал навсегда вошедшие в память слова первой сводки Главного командования Красной Армии.

«С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Чёрного моря…»

А 23 июня в сводке сообщалось о боях от Балтийского до Чёрного моря — на Шауляйском, Каунасском, Гродненско-Волковысском, Кобринском, Владимир-Волынском, Бродском направлениях…

48